Родительская суббота

Альберт Лиханов| опубликовано в номере №1484, март 1989
  • В закладки
  • Вставить в блог

Меня задело осколком. Надо радоваться, что только осколком.

Пришло утро. Наступило Восьмое марта. Меня посмотрели врачи, сменились со смехом и поздравлениями сестры; новые, скинувшись, сбегали за бутылочкой, наверное, это тебе и помогло.

Нарушая всяческую мораль, попирая все правила, действуя эгоистично по отношению даже ко мне, не говоря об остальных, кто лежал в реанимации, ты вбежала на цыпочках в святая святых Первой Градской, больно схватила меня за голову и поцеловала.

Я принялся было запоздало ругаться, но ты уже стояла в дверях. А ведь все должно быть наоборот. Все-таки это Восьмое марта, и это я тебя должен бы поцеловать. И цветы от тебя — нет, все перевернулось.

Моей злости хватило ненадолго.

Ты стояла в дверях и подпрыгивала, чтобы мне, лежащему, было виднее твое лицо, и это выглядело очень смешно, будто ты прыгаешь через скакалки.

Я подавал тебе сигналы, чтобы ты уходила, это неприлично, я ведь не один здесь такой, опять же, не дай бог, инфекция.

Но ты не слушала меня — подпрыгивала, стараясь взлететь повыше и подольше остаться в воздухе, чтобы я увидел твое сияющее, искрящееся, дрожащее лицо.

Лицо победительницы.

И я послушно и радостно, будто фотоаппаратом, запечатлевал твое лицо в этих детских прыжках. Я щелкал памятью, не жалея кадров, чтобы потом, когда тебя все-таки прогонят доброжелательные, слегка веселые, сестры, закрыв глаза, неторопливо перебирать мгновенные, похожие друг на друга и все-таки совершенно разные воспоминания твоего лица, отреченного, бесконечно счастливого, румяного, а на голове — белый берет. Только перебирая дорогие вспышки, я стал медленно понимать, что на этот раз я выкарабкался.

Моя лодка уносила меня по жизни вдаль от бурного переката, и в конце все того же года я получил приглашение приехать домой, в Киров, на дни литературы.

Я как бы двигался второй раз по кругу собственной жизни — все казалось вновинку, вызывало интерес, волновало. Выступив на главном вечере, мы разошлись по бригадам и поехали в городки и села, ближние и далекие, уж кому что выпало. Нашей группе досталось северное направление — ухабистые дороги, местные поезда, которые, как и встарь, ползут по пустынной тупиковой ветке, решительно ничем не подгоняемые, старые тряские вагоны, где лампочки светят вполнакала, и уж не почитаешь, остается лишь вести долгие разговоры, потому как спать никакого смысла нет: эти поезда прибывают в пункт назначения непременно посреди ночи, пуще того наутро, когда самый дружеский разговор примолкает и дурманный сон сбивает головы набок.

По первости, когда решалось, куда мне ехать, я было подумал о том, не выбрать ли поездку поспокойнее да поближе, но так ничего и не предпринял. В желании плыть по течению было какое-то ожидание, будто мне обещали показать такое, чего я не увижу уж никогда, и я с радостью отдался неспешному движению поезда, тряске вагона, большим общим комнатам неуютных домов колхозника, ледяной воде умывальников и неподдельной радости все новых хозяев, которые сменялись по два или по три раза на день, но вот этим, своей искренней радостью и даже, кажется, удивлением оставаясь совершенно одинаковыми.

Было еще одно постоянство в этом долгом, растянутом на несколько суток дне, прерываемом кратким, по необходимости, сном — нескончаемый разговор между нами, то при свидетелях, при наших добрых хозяевах, то поздней ночью, в одной, другой, третьей гостиничной комнате разных, но тоже очень похожих поселков, районных центров, больших сел и малечьких городков. В группе нашей собрались все вятские по рождению, земляки, два ленинградца, поэт и прозаик, я, москвич, двое местных, и что бы мы ни обсуждали, всякий раз разговор возвращался к нашей общей родине, к радостям ее и кручинам.

«О светло светлая и украсно украшена земля Русская!»

Не сказано, не воскликнуто, а выдохнуто — с болью и со сдержанным стоном, потому что по-русски радость испокон веку круто замешена на горе. Вековечная частица русской земли, вятская сторона в сердце, пожалуй, всякого своего дитяти, сострадание рождает — скудостью почвы своей, серостью низких небес, валкими, как судьбина, дорогами, неудачливостью своей, обложными дождями в покос ли, в уборку, когда потом да тяжким трудом кое-что вроде и взросло, да в самый нужный час изменяет везение и вязнут на поле комбайны, да что комбайны — трактора! — ив отчаянии тянется заскорузлая, заветренная, железом битая рука мужичонки в непосильном уже безверии в щедрость природных сил к горлышку голубоватой бутыли, к блестящей пробке, бескозырке, по-народному, у которой безвестный рационализатор единственную зацепку ныне сэкономил, язычок, за который и прежде-то нелегко было ухватить неловким, остуженным на ветру пальцем. А уж ныне...

И — эх! — разузнать бы, сколько нержавеющих белых пробок из-под самого что ни на есть народного вдохновляющего напитка посеяно па полям да близлежащим перелескам вятским хлеборобом — небось высокий бы урожай вышел, если собрать, на один-то гектар омытой слезами да водкой неуродной вятской землицы. И уж так ее мяли да ломали вместе, ясное дело, с тем, кого охотно и велеречиво зовут ее хозяином, так резали да кромсали сначала укрупнениями, потом разукрупнениями, сселениями да расселениями, поставками да сдачами, что мужичонко рассыпаться стал, как печка, которая остается одинокой сперва в заброшенном огороде, потом в чистом поле, после того как дом, а потом и всю деревню на вывоз продали. Кормившая, поившая, гревшая, не одно поколение добрых молодцев взрастившая, будто старая мать, брошенная, проданная детьми, стоит она под тополями. Хлещет ее по щекам дождь, заносит снег, и уже не радость, а страх, сердечные перебои вызывает один только вид ее — остуженной русской печки в зарослях репейника на секущем ветру.

За что? За какие такие провинности брошенной оставили ее? Какие такие дожди да снега пали на мужицкие плечи, что стал осыпаться вятский крестьянин, ровно кирпич, глядеть обочь, ломать дома свои на дрова, на небогатую продажу, да и бечь, бросая память, не только что в город, где, ясное дело, греет и без печки, но и за пределы родной стороны, отыскивая где теплее да беспечальнее? И до того ретиво все это совершил, что вместо трех миллионов жителей до войны осталось ныне на вятской земле, почитай, вдвое меньше. Со всеми ее городами да весями.

При свете неярких, помигивающих районных лампочек тужили мы, плеснув по граненым стаканам все той же беленькой вятско-слободского, уржумского, нолинского разлива, крепость которой негласно возрастала то ли из-за дурной перегонки, то ли из-за качества исходного продукта, по крайней мере субъективно возрастала, осветляла мозги, в то же время будто бы кислотой обжигая нутро; хмелея, мы узнавали от новых знакомцев, что не только хлеб растет скудно на родной земле, но выведен подчистую лес, которым всегда славилась вятская сторона, леспромхозы тянут свои узкоколейки в соседний край, выполняют планы «за границей» области, и причина этим вырубкам есть хоть и горькая, а понятная.

Чей лес брали наперед всего, когда после войны восстанавливали порушенные города да деревни? Да тот, что поближе, значит, вятский.

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.



Виджет Архива Смены

в этом номере

Рассказы

Михаил Зощенко: Хорошая характеристика. Крепкая женщина. Пожар. Дешевая распродажа. Тяга к чтению. Карманная кража

И этот выпал из гнезда?

Игорь Ларионов – о проблемах советского хоккея

Цена «клубнички»

Натуралистическая смелость кино в изображении интимных отношений продолжает нарастать