Люблю остаться в одиночестве. За школьный год так устаешь от сутолоки, что рад-радешенек получасу безлюдья. Тут мне и совсем посчастливилось. Директриса повезла больную мать в Оренбург («Где взошла на свет, там и закачусь»), а в разгаре ремонт школы, вот и попросила меня заменить ее на месяц. Мы с ней дружны, и знает она мою склонность. Покукуй, говорит, всласть в свободном Тропареве!
Маляры покамест снаружи белят, потому и нахожусь я в пустой школе.
Нигде не бывает летом тише тишины, чем в школе, словно ее до того угрохали гвалты и топоты, что она впала в спячку. Сижу я в прохладе, книжки читаю. Страницу переворачиваю — звук громкий, будто бы внезапным вихрем сорвало с крыши кусок толя и хлопнуло об асфальт. Да что там звук страницы? Я слышу, как растет моя борода. Впрочем, чуть не наврал: на все этажи трезвонил звонок, приглашая на перемену, потом — на урок. Физик забыл отсоединить реле времени, я с электричеством не связываюсь с детства, вот и простреливалась верещанием моя тишина.
Зато дома покой, особенно за полночь. Детей я отвез в деревню Русиново к маме, жена уехала со своим классом в лагерь труда и отдыха. В самом деле, кукую всласть.
Именно заполночь раздался тот крик.
Летом я пробегаю по Тропаревскому оврагу счастливым. Когда кутенок радуется, он лупит себя по ушкам, трет лапками морду, дрыгоножится, лежа на спине, напоминая младенцев, жеребят, диких кабанчиков. Я уж давно большой дурень, при моей поджарости нет-нет и называют папашей, а все могу безотчетно радоваться: и по ушам себя лупить, спускаясь в овраг бурой тропинкой, и подпрыгивать, и всхрюкивать, и пасть спиной на траву да кочевряжиться в воздухе руками-ногами. Безотчетность от чувства собственной жизни, которое игриво взбрыкивает в тебе, но оно и подкрепляется чувством вселенской жизни, особенно той, которой ты объят в овраге, перво-наперво запахами. Ах, как терпко железиста влажная глина (ночью-то дождик ливанул), сласть тальниковой коры навеивает отлетевшую с детством медвяность лозняков по берегам Угры, горьковатый настой пижмы, еще вчера не приманивавшей взгляда, а теперь цвета индийского золота...
Мама учила меня узнавать растения в лицо, а по-прежнему я среди них, как во дворе среди школьников теплым днем ранней весны: одних знаю, других встречал, третьих впервые вижу, четвертых забыл. В овраге да по опушке рощи у нас царство зонтичных трав. Страдаю из-за того, не вру, что только узнаю среди них дудник; морковник, купырь, пастернак, болиголов, и все. О, соврал, кокарь-ёкарь. Узнаю еще тмин, по семенам. Забыл за двадцать лет городского существования в полуподвальной квартире Даева переулка многие зонтичные. Когда перебрались в Тропарево, восстанавливать стал узнанное от мамы. Она-то с девчонок начала работать в уездной больнице Юхнова. В ту пору он был смоленским городком, теперь калужский районный центр. Главный врач больницы пользовал природные сокровища для исцеления, потому приохочивал к заготовке кореньев, трав, листьев, коры, ягод всех из больничного состава, даже кучера и дровосека. Тогда моя мама, еще незамужняя, была поломойкой и подсобницей стряпухи. Ее склонность к заготовке лекарственных средств главный врач выделил и поручил ей собирать гербарий. В детстве из зонтичных я рвал бедренец, камнеломку и сныть для салатов. Сейчас их не нахожу. Должны были бы они водиться в Москве. Не узнаю, скорее всего, хотя и завел «Ботанический атлас» и два тома «Травянистых растений СССР», ничего не достиг. Зонтичные так воспроизводятся, что болиголов не отличишь от омега, а болиголов «Ботанического атласа» не походит на болиголов «Травянистых растений СССР».
Тем утром, которое последовало за ночным происшествием, я останавливался возле дудника, жабрицы и пастернака, чтобы подышать их ароматом. Потом, когда рассматривал сквозь лупу цветок кипрея мохнатого: четыре розовых лепестка в синей световой оторочке (не аура ли?), молочный крестом пестик ворсисто пушист, желтенькие, под ним, тычинки, — мимо меня проследовали Барженков-отец, верный себе, — сплотненными губами не дрогнул, головы не принагнул, и его супруга, подобная ему, словно сестра, светлыми, в прозолоть, кудрявыми волосами, белым лицом, округлым в скулах, лазоревыми глазами. Она пожелала мне доброго утра. Я отзывно завстряхивал головой, приставил увеличительное стекло к кипрею, любуюсь, мол, и она кивнула с глухим, как ощутилось, сердцем.
За увлеченностью цветами я не связал ее настроения с Валеркой. Почему-то был уверен, что ночной инцидент завершился, едва их сын побежал вверх по лестнице. Если я о чем и встревожился, провожая их взглядами, так о судьбе Тропаревского оврага. Неужели он будет засыпан ради постройки трех-четырех башен? И опять на новых территориях вместо детей земли: серебристых ракит, тополей, голубых светильников цикория, пушисто-сиреневого лисохвоста, золотого зверобоя, вербейника, лядвенца, вместо птичьих детей и детей насекомых будут водиться только человечьи, собакины, кошкины дети, да еще угарные семейства заводов — всяческие машины...
Внутри демократического Берлина сохраняют деревню. А мы на том же Юго-западе срыли деревню за деревней: Тропарево, Раменки, Никольское... И, наверно, не пощадим овраг — природное чудо округи? Боже мой, да почему же градостроительная целесообразность должна по-акульи заглатывать природную красоту, создающую радугу наших чувств и нашу любовь к близкому, кровному, непреходящему?
К полудню Барженковы заявились в школу. Для меня это было равносильно тому, как если бы в директорский кабинет въехали мотоциклисты. Особенно несусветным показался его приход. Моя напарница Ольга Федоровна Росинцева, обучающая физкультуре младшие классы, длинношеяя, длинноногая (прозвище Жирафа) в непредставимых по несуразности случаях свое удивление выражает словом «абракадабринг». У меня, кстати, прозвище Отставник.
Я воскликнул про себя: «Абракадабринг!» — едва приглядевшись к замурованно недоступному выражению лица Барженкова-старшего, который стоял за спиной своей жены Ларисы Федоровны. Допустить, что он способен стоять позади кого-либо, тем более за спиной дамы, притом жены, — абракадабринг фантасмагорического толка.
Чтобы мой отец выуживал на Угре громадных голавлей, я ловил пацаном кузнечиков с мечом, который по-научному называется яйцекладом. Папа отстригал меч ножницами — он отпугивает рыбу. Летом Угра настолько прозрачна, что я, забравшись на осину, просматривал ее до глубины, где, как цеппелины, проплывали самые крупные голавли, они обычно одиночные. При виде изогнутого на крючке кузнеца, голавль настораживался и скрывался в зарослях из водорослей. Барженков-старший до прихода с женой производил на меня впечатление потаенного голавля, уклоняющегося от приманки, какой бы соблазнительной она ни была.
Частенько мне кажется, что способом благодарности стала неблагодарность. Я поспешил усовестить себя за унижение достоинства современников: «Они ж с выражением признательности...» Моя жена Валентина Васильевна, которая тоже учительствует в нашей школе и преподает английский, язвительно называет расположенность быстро менять недовольство кем-либо на благоприятное отношение преждевременным торжеством духа.
Мое торжество, если не духа, то, по крайней мере, души, сникло: не ради благодарности пришли — ради выручки Валерия. Ах, эта нужда в высоких чувствах.
Как я опять опростоволосился. Сколько раз убеждал себя в том, что высокие чувства не могут быть предметом внутреннего потребления: они — явление поклонения, исповедования, духовной ориентации. И сызнова, сызнова... купался. Барженковы будут эксплуатировать мою заботливость до упора. Я-то возмечтал вознаградиться признательностью.
— Виктор Константинович (когда приспичит, не то, что имя — отчество добудет: твое генеалогическое древо вырастит), наш сын находится в камере предварительного заключения, — заговорила Лариса Федоровна. — Ему грозит срок до шести лет. Проходит по двум статьям уголовного кодекса. Минимальная мера наказания — три года»
— Я же урегулировал...
— Вы поехали на лифте. Не уверена, что Валерик сам вернулся к ним... Кого-то могли послать вдогонку. В результате раздора — милиция.
Барженков дал им характеристику динамичных товарищей, чем внезапно разгневал Ларису Федоровну: посмотрела бы она, как он стерпел бы в сходных обстоятельствах.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Земля помнит своих открывателей
Литературный глобус «Смены»
Благородство и мужество — категории вневременные