Мне горько, я помню невыполненное обещание, да еще такое, как это. Бабушка попросила меня похоронить ее рядом с дедом. А я не смог выполнить этого: кладбищенские порядки самые последние и самые жесткие на этой земле. Усопших укладывают шпалерами, и здешняя земля похожа на казарменную спальню, где свободных мест рядом с дорогими людьми, увы, не планируют.
А рядом, через десяток могил, бабушка жены. Потом, через недолгий переход, ряд, где похоронен дедушка.
Да, мой путь по кладбищу становится все длиннее с годами.
Брат задержался у могилы деда, руками выдирает переросшие травянистые лохмы, а я иду дальше, к могиле давнего друга — как он любил похохотать, обожал всяческий юмор, мог развеять самое дурное настроение — и потом перехожу сюда.
Типовой бетонный памятник, цемент с мраморной крошкой, пожелтевшая фотография и ее имя: Аполлинария Николаевна Тепляшина. 1879 — 1976.
С осторожностью, будто это стенки хрупкого сосуда, прикасаюсь я мысленно к этим двум датам, одной, невидимой мне, неизвестной, даже непредставляемой, к другой — близкой до обыденности, так что даже трудно вспомнить, чем знаменит для меня этот недавно прожитый год.
А вместе они, написанные через черточку, — стенки сосуда, но почему хрупкого? Напротив! Жизнь прожита, она состоялась, и теперь этим стенкам не грозит уже ничто. Я перечитываю цифры. Поразительно! Она не дошла до своего столетия всего лишь трех годовых шагов.
Аполлинария Николаевна была моей учительницей.
И так вышло, что я успел проститься с ней.
За два года. Да, за два года до ее исчезновения.
Это был трудный мой год. Что-то происходило во мне.
В самых неподходящих местах, среди разговора, в троллейбусе или прямо на ходу что-то вдруг случалось с сознанием — без щелчка, без всякого предупреждения тела — оно выключалось, на сколько, я не знал этого, наверное, на мгновение, но и этих мгновений было достаточно, чтобы погрузиться глубоко в холодную, без пределов, черноту. Я возвращался в реальность, точно выскакивал из жуткого омута, нетвердо стоя на ногах, покачиваясь, теряя, а потом опять обретая землю под собой, и эти ныряния в ничто становились все повторяемей и чаще.
Краткие потери сознания сопровождались непреходящей мучительной бессонницей.
Да, немало страданий придумано для человека — наверное, чтобы уравновесить радости; мне кажется, жизнь можно сравнить с игральной картой, где нарисована картинка — два валета, зеркально глядящие друг на друга, две дамы, два короля; вся разница лишь в масти — на картах жизни черви и бубны обязательно умещаются на одной карте с пиками и трефами. Одна тут явная неточность: на картах, даже столь условных, красного и черного ровно по половине, а жизнь не гарантирует таких пропорций.
Одному выпадают обе половинки козырно-алыми, и жизнь его беспечна до гробовой доски. Другому уготовано черное... Впрочем, сам я решительно против предопределенности невезения, я за счастье и верю в лучшее, когда даже несложившаяся судьба полна прекрасных мгновений.
Скорей всего беды страшны своей вечной несправедливостью, желанием человека прожить жизнь без них, разрушенной верой такой возможности. И тут уж ничего не попишешь.
До самого последнего дня, уже попав в Первую градскую, к хирургу Савельеву, я надеялся на то, что, может, все обойдется, и даже тогда, когда как будто согласился с мыслью об операции, когда принимался шутить с друзьями — вот, дурачок! — дескать, жалко мне своего живота, видите, какой гладенький, а будет резаный, даже когда назначили день, я все еще надеялся, как малое дитя: а вдруг по-другому можно, терапевтически, без крови...
Хирург Савельев тогда был совсем молод для своей славы, не то ему только исполнилось пятьдесят, не то еще и пятидесяти не стукнуло. Мы общались с ним считанные мгновения; он пришел, как только меня положили, помял живот, спрашивая: «Тут болит? А тут?» — но у меня нигде не болело, и он ушел, мне показалось, недовольный мной, хмурый. Вообще он показался мне неприветливым и даже грубым. В мои представления о враче входила непременная разговорчивость, участливость и уж непременное успокоение больного, если, конечно, ты больной.
Так что непривычная неприветливость доктора меня обрадовала: раз не стал уговаривать, значит, ничего, жить еще можно. Откуда мне было знать, что субъективные ощущения хирурга могут не очень-то волновать, главное — результаты анализов. А их пока не было.
Тем временем по городу пошли слухи.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
«Городское» творчество Эки Валёвой
Ивановский студенческий дом моделей представляет
О допинге в советском спорте