Есть ли смысл в том, чтобы рассказать про целый кусок жизни, во всех подробностях, не освобождаясь от них, как обычно? Есть ли в этом смысл — написать все, как было и как есть, вспомнив все подряд и протокольно записав кусок того, что ты видел?
Точно взгляд в окно.
Ведь в нем — кусок жизни, обрамленный оконным переплетом. За окном идет жизнь, движутся люди, возникают секундные сценки.
Но если окну придать движение? Например, это окно поезда, идущего по городу. Или окно поезда, идущего по твоей жизни, по твоей памяти.
С чего начать?
Она похожа на обрезанный кусок мешковины, наша жизнь. Можно потянуть за любую нить, это и будет начало. И ткань, выходит, сложена из многих начал.
Что ж...
На этот раз я пришел с гвоздиками, простите. Какие-то официальные цветы. Весной я люблю сирень, а осенью флоксы, но их теперь нет, уже отцвели. Флоксы обладают сильным, чуточку душноватым запахом, и кто-то из моей родни утверждает, что это запах кладбища. Такое утверждение кажется мне чудовищным, но вот теперь я пришел с гвоздиками — яркими, но без запаха и без чувства.
Цветы из города, возле нашего вятского кладбища их обычно не сыщешь.
Когда в городе произносят слово Макарье, подразумевают не старинное заречное сельцо с красивой стройной церковкой, где нынче, по обычаю, сельская библиотека, а именно кладбище — место успокоения для целого — и немалого — города, и возле оживленной площадки перед кладбищенскими воротами днюет стайка старух, одетых в плюшевые жакеты, — они торгуют цветами, точнее, веночками из цветов, только не настоящих, жестяных и матерчатых, так что живые цветы сюда привозят из города.
Я видывал пристройные кладбища; в одном латышском сельце нас, писательскую делегацию, свозили на кладбище, как на экскурсию, — там возле ворот высился красивый, островерхий, с любовью построенный «Дом прощания», а на могилах стояли памятники, сделанные лучшими скульпторами, и последняя пристань вызывала уважение к живым, их осмысленности конца пути. Вятское же Макарье напоминало тупик невзрачной городской улочки, такой же серый, как и сама улица, не шибко прибранная, в скомканных клочках газет, огрызках булок, за которыми охотились вороны, в окурках, без должной месту тиши и почтения, с цыганками и невоздержанно громкой нетверезой речью поминающей родни.
С годами мой путь по кладбищу удлиняется: сперва тут лег дед, Иван Петрович Созонов, славный молчаливый старик, и никак, нет, никак не могу простить себе, что однажды, ставши уже вполне сознательным — и все-таки не вполне! — совершил я поступок — впрочем, и поступком-то это не назовешь! — совершил глупость, пусть и детскую, а все же бестактность, как бы украв у деда — но оказалось, у себя! — одну черточку, одну теплинку, какой уж никогда, нигде, ни за что не найду.
Как часто человек, становясь образованнее, а еще вернее, «культурнее», обкатаннее, гордится тем, чем гордиться не надо, стыдится того, чему надо радоваться, освобождает себя от знаний, каких не дадут никакие учебники. Истовость впадающего в раж грамотея совершенно равнозначна оголтелости воинствующего невежды. Впрочем, я был мальчишкой, ничем таким не страдал, а просто посмеялся над дедом — прости меня, дорогой!
Всякий раз, когда я переступал порог маленькой, но чудесно светлой, ясной какой-то комнатки на улице Большевиков, где жили дед с бабушкой, круглоголовый, всегда стриженный наголо коренастый старик подходил ко мне, крепко жал руку и говорил грубовато и приветливо:
— Здравствуй-здравствуешь!
«Здравствуй-здравствуешь!» Я привык к этим словам, но, подросши и начитавшись разных степенных книг, я, как это часто бывает в отрочестве, будто впервые услышал приветствие деда, и, оставшись наедине с бабушкой, спросил ее, улыбаясь:
— А чего это дедушка так забавно здоровается? Бабушка моя любила меня безмерно, безоговорочно,
непоколебимо, я был среди немалого числа ее внуков единственно любимым именно так, безоговорочно, для всех остальных у бабушки были оговорки. Потом, когда я стал старше и у нее появился правнук, да тоже уже не первый, она слабо объяснила свою любовь ко мне тем, что я был... послушным. Впрочем, вернемся назад, к моему мальчишеству и тому глупому вопросу, заданному любящей бабушке.
Она улыбнулась, вздохнула, кратко и как-то гордо мотнула головой, осуждая деда, и махнула рукой, а в следующий же раз, как я пришел к ним, дед пожал мне руку, хотел сказать что-то, верно, свое обычное приветствие, но только крякнул и проговорил пресное, такое пустое и неинтересное в его устах:
— Здравствуйте!
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
«Игры в Лефортове» - места хватит всем
Могучий «Киев» - корабль без причала
«Городское» творчество Эки Валёвой