— Попадешь – да еще с тем хвостом – на каторге погибнешь.
— А ты?
— Мне двадцать восемь лет, а не тысяча девятьсот два.
— Нет, Дзержинский. Спасибо тебе. Здесь я сам. Понимаешь? Я не верю людям. Особенно тем, которые дают работу.
Лодка мягко вошла в камыши – русский берег.
– Все. Можешь идти, Дзержинский.
...Гремит «Варшавянка» на Маршалковской...
Громадную колонну рабочих и студенческих демонстрантов вел Юзеф, ставший от недосыпания последних недель худеньким, громадноглазым, будто в лице его было то внутреннее освобождение, которое лишь и дает человеку ощущение своей нужности и принадлежности тому общему, в котором твое «я» дышит полной грудью и выражает себя всего, до донышка, без остатка.
Из-за плотной шторы, пропахшей проклятым полицейско-тюремным, карболовопыльным запахом, Глазов видел счастливое лицо Юзефа.
Обойдя канцелярский, потому особо угластый стол, с тремя регистрационными бирками, подполковник остановился за спиной своего помощника, поручика Турчанинова, и, лениво размяв холодными пальцами с красиво подрезанными ногтями длинную папироску, закурил, вернулся к окну, сказал задумчиво:
— Хорошо поют. Все-таки славянское пение несет в себе неизбывность церковного. Послушайте, какой лад у них и гармония какая, Андрей Егорыч...
— Я дивлюсь вам, – подняв оплывшее лицо, ответил Турчанинов. – Я дивиться не устаю, Глеб Витальевич. Все трещит по швам и рушится, а мы занимаемся писаниной вместо того, чтобы действовать.
— Ничего, ничего, Андрей Егорович. – Глазов понимающе кивнул на окна. – Поют, ежели пьяны или радость просится наружу. Попоют – перестанут и писать начнут. Нам с вами будут писать, Андрей Егорович. Друг о друге. Ибо главная черта людей – переваливать вину. Полковник Заварзин – на меня, я – на вас, вы – на подпоручика фон Минаса. Если мы сможем сделать жандармерию формой светской исповедальни – государь вправе уже ныне назначить день празднования тысячелетия монархии.
Турчанинов отошел от окна, потер глаза – слезились от странного напряжения, будто гнал коня по ночному полю, незнакомому, ноябрьскому, бесснежному еще.
— Оптимизм ваш доказателен, Глеб Витальевич, логичен, изящен, но вы на лица-то их подольше посмотрите.
— Разумный довод, – согласился Глазов. – Более того, их лица наиболее устрашающе действуют на меня в тюремных камерах, когда беседуешь один на один. И тем не менее идея, объединяющая Россию, идея помазанника, дарованного народу от господа, дорога миллионам, а социалистические утопии – лишь тысячам.
— Вы сказали «идея»? Идея – это когда на новое накладывается еще одно новое. Если же идея подобна надгробию, бессловесна и призвана быть силой сдерживания вместо того, чтобы стать силой подталкивания, тогда идея эта и не идея совсем, Глеб Витальевич...
— А что же это, по-вашему?
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.