Дни лицея

Алексей Николаев| опубликовано в номере №1350, август 1983
  • В закладки
  • Вставить в блог

Александра беспокоили великие князья: они были грубы и невоспитанны. Их следовало учить. Времена располагали к вольнодумству – дерзкие мысли бродили в голове императора: воспитать братьев на демократический манер, среди сверстников. Это было смело: может быть, слишком, и склонный к романтизму ум государя создавал образ некоего династического университета, где великие князья станут слушать публичные лекции. Подобного заведения он не припомнил. Его надлежало учредить.

Гибкая и удобная эта мысль нравилась Александру, но вдовствующая императрица не полагала сего возможным: отдать сыновей хоть и в привилегированное, но – майн готт! – общее заведение было выше ее немецких сил. Мария Федоровна хрустела пальцами и сердилась. Великие князья выбыли из игры, но мысль q заведении осталась и, брошенная между прочим Сперанскому, вызревала. О новом заведении «для подготовки юношества, предназначенного к высшим частям службы государственной», – не военном, не духовном, но статском, – были все его мысли.

Название он нашел, читая Плутарха, – Лицей. Античность входила в моду, и дух аристотелиевой школы в царскосельских садах пришелся кстати. Приют Лицею отыскался во флигеле Екатерининского дворца, соединенного с ним аркой. Это было удобно. Старинный тракт из Москвы в Петербург проходил под ним. Лицей стоял поперек дороги. Но когда речь зашла об уставе, многим он стал поперек горла. Это не ускользнуло от императора.

Впрочем, обходить рифы Александр большой был мастер; к тому же времена стояли либеральные – можно и поиграть. Не рискуя поражением, государь двигал фигуры с обеих сторон доски; партия завязывалась интересная. Сперанский толковал о всесословности учащихся, равных перед кафедрой учителя и освобожденных, разумеется, от унижающих традиций других российских заведений. Это был дерзкий ход. И вышло так, что Лицей случился волею времени, но вопреки целям, властями поставленным. Правда, последнее обнаружат позже. А пока времена стояли либеральные, что, впрочем, не позволило обойти в деле Аракчеева.

И хотя скромность образованности графа не вызывала у государя сомнений, мундир для будущих воспитанников они выбирали вместе, келейно, – оба любили таинственность. Вкусы сошлись на форме старого татарского Литовского полка: темно-синий кафтан с красным стоячим воротником и такими же обшлагами; узкие белые панталоны и ботфорты дополняли картину. Это было скромно и по-военному.

Ладил мундиры личный царский портной Мальгин – бородатый мужик, пугавший мальчиков разбойным видом. Пугало и слово – Лицей. Пансион, училище, университет, корпус – это было привычно. Тридцать воспитанников робели и обвыкались с трудом. После родительского дома все было чужое: новые лица, новые голоса, новые мундиры. Объявлено: домой ни в какую вакацию их не пустят впредь до окончания Лицея. Привычные жизненные связи рушились. Мальчики жались друг к другу, предчувствуя единую участь: теперь они – лицейские. Пушкин смотрел на растерянность товарищей с удивлением: он оставил в отцовском доме одну любовь – книги.

Теперь их готовили к открытию, как рекрутов к смотру; большая двухсветная зала была плацем. Мальчиков водили строем, учили кланяться пустым креслам, где должен быть государь. Все было таинственно и заранее известно.

День этот – 19 октября 1811 года – пришел с первым снегом. Снег падал крупными хлопьями, как в опере; все казалось похожим на театр. Но снег был настоящий, живой. Он ложился на бело-голубые растреллиевские карнизы дворца, на зеленую траву, на черные ветки деревьев с не отошедшей еще листвой, на оперного швейцара, отворявшего стеклянные двери. Смягченный снегом, не слышен был почти стук подъезжавших к высокому крыльцу карет. От снега за окнами светел был и сверкал актовый зал, перегороженный длинным столом под красной скатертью; золотая ее бахрома отражалась в вощеном паркете, как в зеркале. Зеркала в простенках множили золотую бахрому эполет, недавно, после Тильзита, введенных в России в подражание наполеоновской армии и еще непривычных русскому глазу. И это тоже был театр – с иноземными персонажами чужестранной пьесы.

Воспитанников рассматривали в лорнеты. Они стояли в три шеренги, вытянувшись в неудобных позах, с треугольными шляпами в руках, и щурились от яркого света. Звезды и ленты рябили в глазах, и все это двигалось, шелестело платьями, золотом шитых мундиров, пахло духами и пудрой, говорило, щебетало, кашляло, кланялось париками и шиньонами, – и все это было приковано к проему дворцового перехода, откуда, как из-за кулис, явиться должен был главный персонаж действа.

Голубая лента и розовая плешь государя явились в белом хрустящем обрамлении обеих императриц. Александр улыбался дряхлым звездоносцам и бледным фрейлинам. Улыбку он носил, как и корсет, постоянно. Он любил свою улыбку – она была ободряющей и ласковой, как и жест белой руки государя, указавшей министру Разумовскому кресло подле себя. Кресло скрипело, скрипел древний министр, опускаясь в него, после того как сел государь.

На красной скатерти лежала перед ними большая книга в глазетовом переплете, расшитая – на манер мундира – золотом и скрепленная серебряным шнуром с печатью. Это был устав Лицея. Министр знал его наизусть, как, впрочем, все, чему должно следовать дальше.

Речь директора Малиновского, ставленника сомнительного уже Сперанского, он правил сам, несколько раз – с наслаждением. Читая теперь дрожавшие в его руках листки, Малиновский не находил в них ни единой мысли, похожей сколько-нибудь на свои убеждения. Готовясь к торжественному дню, он хотел сказать лицеистам о воспитании без раболепия и чинопочитания, а речь была чужая – верноподданническая, обращенная к одному монарху, с благодарностью за «учреждение нового рассадника просвещения».

Слушали, как должно, – с согласным вниманием и бесстрастно. Это была победа министра Разумовского; он был доволен: действие развивалось по правилам... Но вдруг министр вздрогнул. Круглое лицо вытянулось, щеки обвисли, когда произнес первые слова нецензурованной речи молодой профессор нравственных и политических наук Александр Петрович Куницын. Голос звучал сильно и верно, – все это было неуместно по меньшей мере. Он обращался к воспитанникам, и только к ним. Это настораживало. Куницын говорил о «гражданском служении отечеству», «общественном благе», «истинной добродетели».

Министр не улавливал логики речи, столь непривычна, да нет, возмутительна была терминология. И ни слова о государе! Глядя на мальчиков, будущих столпов отечества, ища в глазах их ответных взглядов, Куницын продолжал, вдохновляясь все более:

– Представьте на государственном месте человека без познаний, которому известны государственные должности только по имени; вы увидите, как горестно его положение. Не зная первоначальных причин благоденствия и упадка государств, он не в состоянии дать постоянного направления делам общественным... Исправляя одну погрешность, он делает другую; искореняя одно зло, полагает основание другому...

При сих словах министр ерзает, глядя на государя искоса: белая ладонь склоняется к розовому уху Александра (государь глуховат); он слушает со вниманием, министру непонятным. Ах, прочесть бы его мысли! Но за улыбкой государь неуловим. Решать надо самому, и он готов уже взять свои меры, когда, не снимая улыбки с розового лица, Александр наклоняет к нему рыжеватую голову и говорит шепотом, но так, чтобы слышали другие:

– Представьте к отличию.

В дальних рядах, где не слышали слов государя, пожимают плечами, в передних – аплодируют.

Куницына речь – первое событие в жизни Лицея: «Поставлен им краеугольный камень, им чистая лампада возжена».

Воспитанники почувствовали: что-то кончилось, чему-то должно начаться. А теперь им было понятно: со словами Куницына, которого они уже любили, кончился театр. Когда сановные гости приглашены были к обеду, облегчившему, кстати сказать, собственный капитал министра на одиннадцать тысяч рублей, тридцать мальчиков скинули парадные мундиры, выбежали на улицу – играть в снежки.

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 4-м номере читайте о знаменитом иконописце Андрее Рублеве, о творчестве одного из наших режиссеров-фронтовиков Григория Чухрая, о выдающемся писателе Жюле Верне, о жизни и творчестве выдающейся советской российской балерины Марии Семеновой, о трагической судьбе художника Михаила Соколова, создававшего свои произведения в сталинском лагере, о нашем гениальном ученом-практике Сергее Павловиче Корллеве, окончание детектива Наталии Солдатовой «Дурочка из переулочка» и многое другое.



Виджет Архива Смены

в этом номере

Тайна Веллингтона

Или как и почему исчезают на Западе произведения искусства