Мне по роду службы приходится, читать и неопубликованные произведения, и я читал пьесу Солженицына «Пир победителей». В пьесе речь идет о репрессиях, которые обрушились на вернувшихся с фронта. Это самое настоящее антисоветское произведение. За такие в прежние времена сажали.
Понятно, что мы не можем его печатать. Требование Солженицына о том, чтобы его произведения печатались, удовлетворено быть не может. Будет писать произведения, отвечающие интересам нашего общества, — будут его и печатать. Куска хлеба его никто не лишает. Солженицын — преподаватель физики, вот и пусть себе' преподает». <...>
Без сожалений, право, опускаем мы дальнейший текст произведения этого неведомого жанра. Ведь в тех же днях чистые, честные руки писали то, что читалось тогда тайком — с восхищением и гордостью: не убита, жива и литература наша и совесть страны.
«Мы знакомы сорок восемь лет, Костя, — так начинает В. А. Каверин письмо Федину. — В молодости мы были друзьями. Мы вправе судить друг друга. Это больше, чем право, это — долг». Заканчивается письмо словами, которые по праву украшают лучшие страницы отечественной публицистики: «Возможно, что в руководстве Союза писателей найдутся люди, которые думают, что они накажут писателя, отдав его зарубежной литературе. Они накажут его мировой славой, которой наши противники воспользуются для политических целей. Или они надеются, что Солженицын «исправится» и станет писать по-другому? Это смешно по отношению к художнику, который представляет собой редкий пример, который настоятельно напоминает нам, что мы работаем в литературе Чехова и Толстого. <...> Ты берешь на себя ответственность, не сознавая, по-видимому, всей ее огромности и значения. Писатель, накидывающий петлю на шею другого писателя, — фигура, которая останется в истории литературы, независимо от того, что написал первый, и в полной зависимости от того, что написал второй. <...> Ты понимаешь, без сомнения, как трудно было мне написать тебе это письмо. Но промолчать я не имею права».
Права промолчать не имела и сама гонимая Лидия Чуковская в ответ на скверно обдуманную, но широко организованную газетную травлю Солженицына. За малостью места — всего несколько абзацев из письма ее главному редактору «Литературной газеты» А. Чаковскому:
«Статью под названием «Идейная борьба. Ответственность писателя», помещенную в «ЛГ» 26 июня ст., я несколько раз брала в руки — и снова откладывала, не преодолев затруднений. Речь идет о борьбе идей, а идеи-то и не ухватишь; не борьба, а скольжение по накатанной дорожке; не идеи, а вереницы слов. Если преданность, то беззаветная, если верность, то безграничная, если волна клеветы, то мутная, если отпор, то достойный. Воображения не хватает, чтобы за этим набором готовых штампов увидеть преданность, верность или обжечься ядом клеветы. Если встречи, то регулярные, если клеветническая кампания, то разнузданная, если отставание, то последовательное, а если речь зашла о литераторах, то они, эти литераторы, уж конечно, «отдельные». Не работа мысли, а механическая перестановка значков. И я сдалась бы на свое нежелание дочитывать статью до конца... Но дочитала: в середине речь зашла о Солженицыне. Все эти пустые словеса вели, оказывается, к обсуждению его работы и жизни». <...>
У автора, равно и у читателя, просим прощения за вынужденное «выдергивание» строк из монолитного и, прямо говоря, несокращаемого текста письма. Одна только надежда на скорую полную его публикацию и могла бы отчасти служить здесь извинением. Но продолжим:
«В 1964 г. на роман «В круге первом» с автором заключил договор журнал «Новый мир». Сегодня, 1968 г., «ЛГ» сообщает, что роман — это «злостная клевета на наш общественный строй». Что же переменилось? Роман? Нет. Строй? Тоже нет. Наше прошлое? Оно неизменяемо. Изменилась погода. Дана новая беззвучная команда: окутать прошлое туманом. Не расслышав этой команды, читатель не поймет, почему не напечатаны до сих пор ни «Раковый корпус», ни «В круге первом». <...>
«В идейном отношении, — глубокомысленно заявляет «ЛГ», — повесть («Раковый корпус». — А. Н.), как отмечалось на секретариате, нуждалась в существенной переработке». И это в статье — единственная характеристика повести! Искусство бюрократического письма в том и состоит, чтобы осудить чью-то мысль (или книгу), не дав читателю ни малейшего представления о ней. <...> На роман «В круге первом» вы истратили 6 слов: «содержит злостную клевету на наш общественный строй» — а в романе 35 печатных листов, а в романе десятки героев, а действие охватывает самые разные слои нашего общества, разные его этажи, а сумма идей такова, что их хватило бы на 10 романов; где же именно скрывается злостная клевета? Из чего она складывается? В чем состоит? Почему бы вам не вытащить ее наружу и не опровергнуть? <...> У «ЛГ» своя забота: Солженицын должен отмежеваться от шумихи, поднятой вокруг его имени на Западе. Вот тогда-то он сделается, наконец, идейным писателем и может надеяться быть удостоенным упоминания рядом с самой Галиной Серебряковой. (А не отмежуется — пусть пеняет на себя.) Главное, от чего ему следует отмежеваться, — это от шумихи, поднятой на Западе вокруг письма съезду. <...> Письмо Солженицына кончается так: «Я спокоен, конечно, что свою писательскую задачу я выполню при всех обстоятельствах, а из могилы еще успешнее и неоспоримее, чем живой. Никому не перегородить путей правды, и за движение ее я готов принять и смерть». И такого человека «ЛГ» вздумала обучать ответственности!..
Ну, разве не смешно? 27.6. — 4.7.1968 г. Лидия Чуковская»
Нет, не смешно, добрая, уважаемая Лидия Корнеевна!. Скорее — страшно. Страшно, когда подумаешь о людях, которым адресованы и которые получают такие письма. Неужели на все случаи верна поговорка о божьей росе!.. А впрочем, вы правы: смешного-то в их жизни-службе пожалуй что и не меньше, чем страшного, — случается, что и ко всякому попривыкнуть, только диву даешься. Как иначе разумом охватишь такое, например?
«... что кто-то наверху, чуть ли не сам (Брежнев), не то чтобы прямо указал печатать «Раковый корпус», нет, наверняка не так (признаки были бы иные), но обронил фразу в том смысле, что надо ли запрещать? И, где-то в воздухе опущенная, но не до пола, никем не записанная, эта фраза была тут же однако подхвачена и по людским рукам, по плечам, по ушам поползла, поползла, и онемел от нее аппарат Дёмичева и все литературные марионетки, а какие поживей и поприспособленней, вроде Воронкова, кинулись перед нею и хвостом промести. <...> Были мы на, пороге нового цензурного чуда? Тем и дивен бюрократический мир, что на краткое время внутри себя он может отменить все физические законы — и тяжелые предметы вознесутся вверх, и электроны устремятся на катод. <...> О сила безликого мнения! Развивая свою твердость (заложенную, впрочем, и в фамилию его, и быть бы ему таким всю жизнь!), не погнушался Твардовский пойти сам и в типографию «Известий» и там дал понять какому-то начальнику, что с «Корпусом» — не самоуправство, а есть такое мнение, и надо поторопиться. И партийный начальник, не представляя же дерзкого самоуправства в другом партийном начальнике, так поторопился, что хоть и не в несколько ночных часов, как набрался «Иван Денисович», но к исходу следующего дня принесли в редакцию пачку гранок, и я, еще не успевши унырнуть в берлогу, тут же провел и корректуру. <...>
Совершился акт «набора», за рассыпку которого еще долго будет попрекать западная пресса наших верховных злодырей, — совершился от наплыва слабости в ЦК и от прилива твердости у издателя. Мне продлило это денег почти на два года жизни, важных два года. Но очень скоро в ЦК очнулись, подправились <...> — и засохло все на корню. <...>
А мне и легче — опять стелился путь неизведанный, но прямой, ощущаемо верный. Не отвекало меня сожаление, что печатанье не состоялось».
И пошли, побежали дни дальше: на верхах — с заседаниями, голосованиями, мнениями, у Солженицына — в трудах.
«А в Рождестве — нежная зелень, первые соловьи, перед утрами туман от Истьи. От рассвета до темени правится и печатается «Архипелаг», я еле управляюсь подавать листы, а тут еще машинка каждый день портится, то сам ее паяю, то вожу на починку. Самый страшный момент: с нами — единственный подлинник, с нами — все отпечатки «Архипелага». Нагрянь сейчас ГБ — и слитный стон, предсмертный шепот миллионов, все невысказанные завещания погибших — всё в их руках, этого мне уже не восстановить, голова не сработает больше».
И наступил уже час,, от глаз злых долго хранимый, когда «... «Архипелаг» закончен, отснят, пленка свернута в капсюлю — ив этот самый- день, 2 июля, такая новость:
Вышел на западе «Круг первый»! <...> Что будет через несколько дней — уже тюрьма или счастливая работа над романом? <...> А как не хочется на Лубянку! Тем, кто это знает ... Вообще я стою крепко, мне многое спускается. Но «Архипелага» — не спустят! Поймав его на выходе, еще неизвестного никому, — удушат вместе его и меня».
Готовый к ударам, в работе без продыху, ждет он только одного — когда будет «сброшено все, что годами меня огрузняло, нарастая на движущемся клубке, и распахнется простор в главную вещь моей жизни — «Р-17». <...> Вот-вот к осенним месяцам, на главных языках мира должны были появиться два моих романа. После улюлюканья вокруг Пастернака, после суда над Синявским и Даниэлем — казалось, я должен был съежиться и зажмуриться в ожидании двойного удара за мой наглый дубль. Но нет, другое наступило время — уже так обуздывали, уж так зарешечивали, — а оно текло все свободней и шире! И все пути и ходы моих писем и книг как будто были не моей человеческой головой придуманы и, уж, конечно, не моим щитом осенены...
Счастливей того лета придумать было бы нельзя — с такой легкой душой так быстро доделывал я роман. Счастливей бы не было, если б — не Чехословакия... <...> Эти дни — 21, 22 августа, были для меня ключевые. Нет, не будем прятаться за фатум: главные направления своей жизни все-таки выбираем мы сами. Свою судьбу я снова сам выбирал в эти дни. <...> Бумага сложилась сразу. Подошвы горели — бежать, ехать. И уже машину я заводил (ручкой). <...>
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.