Рассказ
Мне было тогда двадцать лет, я жил у сестры в ее орловском имении. Как сейчас помню, понадобилась мне лишняя полка для книг. Сестра сказала:
— Да позови Костина...
Вечером Костин пришел, взял заказ. Мы разговорились, заинтересовались друг другом и вскоре стали как бы приятелями.
Он был мой ровесник. Помимо наследственного ремесла — его покойный, отец тоже столярничал, — он имел еще и другое: самоучкой одолев грамоту, он добился того, что попал помощником учителя в школу, построенную возле церкви моим шурином, и даже переселился в нее, оставив мать, старшего брата и сестру в избе на деревне, так как уже стыдился мужицкой жизни, а кроме того, еще и потому, что старший брат, человек хозяйственный, спокойный и здравый, считал его круглым дураком. И точно, был он довольно странен. Он был очень высок и миловиден, слегка заикался и, как многие заики, цвет лица имел девичий и поминутно вспыхивал румянцем. Робок и застенчив он был вообще на редкость, больше секунды глядеть в глаза собеседнику никак не мог. Сразу было видно, что он живет в каком-то своем собственном мире, что он втайне съедаем необыкновенным самолюбием, страшной обидчивостью и мучительной завистью совершенно ко всему на свете, из которой проистекало его другое удивительное свойство: ненасытное, чисто идиотское любопытство и обезьянство.
Видеться и говорить с ним было, в сущности, томительно. Он не говорил, а только все спрашивал. Вся его речь состояла из одних настойчивых и подробных расспрашиваний, выпытываний: что, как и почему? Он с наслаждением повторял всякий ответ и тотчас же ставил следующий вопрос. Держит какую-нибудь вещь, взятую для работы, для поправки или уже сработанную и принесенную, внимательно оглядывает ее, ощупывает, гладит своими большими руками — и мучит вас: расспрашивает буквально обо всем, чего бы случайно ни коснулся разговор, повторяет с удивительной и довольной улыбкой ответы и, видимо, даже на мгновение не сомневается, нужно это ему знать или не нужно. Притом он свято верил положительно всему, что ни скажи. Я раз пошутил, — в Америке все вниз головами ходят, даже волосы у всех висят: он с удовольствием изумился, повторил и поверил. Вообще шуток он не понимал и не чувствовал совершенно.
И с утра до вечера, каждую свободную минуту, он чему-нибудь учился, неустанно обезьянничал: что ни увидит, что ни узнает, всему учится, всему подражает и всегда бесталанно, хотя и довольно точно. Чего только не умел он! Поправлял часы и гармонии, мой велосипед и лавочников аристон, переплетал книги и налаживал перепелиные дудки, на жилейках тайком учился играть и стихи писал... Всего и не упомнишь...
Конечно, он не пил, не курил, — тут его обезьянство уступало той женственности, которая отличала его натуру и, кстати сказать, производила впечатление довольно-таки неприятное; одевался со скромной нарядностью, — тонкие сапоги, пиджачок, вышитая косоворотка, новенький картуз, — и даже носовой платок носил с собой. В руках неизменно железный костылик.
Школа стояла рядом с церковной караулкой. В большие праздники мужики, приходившие к обедне, дожидались службы, курили и вели оживленные беседы всегда в караулке. Костин являлся туда раньше всех и внимательно слушал все, что говорилось, сам, однако, в разговор не вступая, сидя в сторонке, внимательно что-нибудь разглядывал — скалка, утюг, зазубренный топор, — и тая на губах чуть заметную довольную усмешку над мужицкой глупостью и болтливостью.
Я часто заходил к нему по вечерам:, всегда дома и всегда что-нибудь прилежно работает. Горит тусклая лампочка на столе, а он сидит, гнется возле нее. Косоворотка навыпуск, подпоясана шелковым жгутом с махрами. Лицо чистое, худощавое, но круглое, глаза с белесой зеленью, светло-желтые волосы, примасленные и причесанные на косой ряд, падают прядью на лоб. Увидя меня, дружелюбно оживляется и тотчас же, слегка заикаясь и избегая глядеть в глаза, пускается в расспросы. Иногда вынимает из стола тетрадку и подает мне:
— Йесть новенькие. Прочтите и обкритикуйте. Я развертываю и читаю:
Резвая струя в лугах бежит, Есть у нее удачное название, Как только пловца заманит, А он погибнет без сознания...
— Это опять акростих?
— Акростих. Выходит: река. Только, конечно, ять нельзя вставить.
Хорошо помню, как я зашел к нему в последний раз.
Была поздняя осень, роковые дни для него и для меня — вот-вот надо было ехать в город, ставиться в солдаты. Наступила Казанская, оставалась всего неделя нашей свободы. Утром, чем свет, я, помню, пошел к обедне, зашел в караулку; еще горит лампочка, караулка полным-полна расцвеченными девками, бабами, мужиками и накурена, как овин; мужики галдят, а бабы и девки все поглядывают на пары под полатями, шепчутся и покатываются со смеху, валятся друг на друга; предмет смеха — обычный: Костин; он же сидит, опустив глаза, и что-то разглядывает; на голове высокая шапка серого барашка, на сапогах новые глубокие калоши, одет в новую теплую поддевку черного сукна, лицо алое от обиды, но на губах улыбочка...
А вечером я побрел к нему в школу. Грязь была страшная, тьма хоть глаз выколи. Сверху сыпалась и сыпалась мельчайшая мга. Я шел через сад, как слепой, чувствуя только одно — тьму, осеннее тепло, теплую, душистую гниль мокрых деревьев, их коры и щекочущую влажную пыль на лице. Наконец забелел туманный огонек впереди — знакомая лампочка на столе возле окна в школе — одинокий, единственный свет во всем селе, уже давно спящем мертвым сном. Костин спокойно сидел за работой — с явным удовольствием оклеивал тонкими пластинками фанеры чью-то шашечную доску.
А на его работу тупо и странно-весело, блестящими кофейными глазами, смотрела сидевшая за партой возле стены небольшая бабочка с кудряшками на крутом лбу, молодая жена церковного сторожа, — совсем бы ничего себе бабочка, если бы не ничтожный носик с заячьими маленькими ноздрями. Мне было не по себе, и я, притворяясь небрежным и шутливым, заговорил о том, что меня томило, — о поездке в город. Но, к крайнему моему удивлению, Костин совершенно не разделил моих чувств: напротив, его эта поездка очень интересовала и потому радовала.
— Ах, ннет, — сказал он, с увлечением продолжая работать и от этого почти не заикаясь: — Я бы, кажется, ппроситься стал, если бы меня не взяли. Надеюсь непременно попасть в Царство Польское. Два шага до Ппарижа!
И вдруг прибавил, кивая головой на свою молчаливую и все только тупо улыбавшуюся гостью:
— Вот она, по глупости, тоже оплакивает меня. Говорит — влюбилась. А ее какой стороны она может быть мне интересна?
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Со старшим следователем по особо важным делам при прокуроре РСФСР Евгением Мысловским беседует специальный корреспондент «Смены» Юрий Рагозин