— А Тамарочка? — вдруг вырвалось у меня.
— А что она? — не поняла Катя.
— Она тоже до конца торчала? — нетерпеливо уточнил я.
— Да, а что? Что с ней могло случиться? Все пыталась какой-то разговор по душам затеять... Ты что, ее не знаешь?
— Знаю...
Господи, им ничего не объяснишь! Ничего, никому! Тамарочка, похоже, еще и моей матери даст фору. Им только боевыми подругами быть, однополчанками!.. Из комнаты родителей были слышны веселые, приподнятые голоса, что-то там обсуждалось взахлеб с неподдельным жаром. Известно что — очередные страсти вокруг брошюрок. Нет, они все-таки неисправимые! Все. Им ничего не объяснишь, как ни старайся! Токуют, как глухари, вокруг хоть из пушек пали, пусть земля начнет разваливаться на куски, они- так и не перестанут!..
— Слушай, так что с тобой все-таки стряслось?.. — наконец дошел до меня Катин голос. — Ты что, не слышишь? Алло!..
— У нас гости сейчас, — сказал я. — Завтра поговорим... Да и ничего не случилось, с чего ты взяла?
— Ладно, не трепись! Не хочешь говорить, как хочешь! Катись к своим несуществующим гостям...
Короткие гудки задолбили мне в ухо. Я осторожно положил трубку. И она обиделась. Но ведь я этого не хотел! Что я мог ей объяснить? Если сам ничего не понимаю...
И опять Третьякова возникала у меня перед глазами. Опять мертвело, а лотом сморщивалось до слез ее лицо, разжимались и падали стиснутые в кулачки ладони. И опять что-то обрывалось у меня внутри, и я чувствовал: единственное, чего мне хочется, — это помочь ей, сделать вое, что только можно, лишь бы ей никогда больше не было так плохо и страшно. А она все стояла перед ними, готовая все снести и ничем не ответить, неспособная даже уклониться от занесенного над ней кулака, и только сжималась, съеживалась все сильнее, но не для того, чтобы защитить себя от ударов, а просто чтобы не видеть их жутких лиц и... и меня...
Но ведь я же ничего ей не сделал! Это же не я приплясывал в возбуждении перед нею, осыпая руганью и угрозами! Не я! Почему же я чувствую себя виноватым в том, что это было? Почему я никак не могу вытряхнуть из памяти ее лицо, ее глаза, в ужасе остановившиеся на мне, а потом закатившиеся, как у человека, которого что есть сил двинули в живот? Почему я думаю только об этом? Ведь я уверен абсолютно, что никогда не подойду к ней, не заговорю с ней, ни за что на свете я не хотел бы увидеть ее среди своих друзей, потому что мы разные, из разных пластов жизни...
И вот вдруг что тогда обрушилось на мою голову: чего же я смогу добиться в жизни, если буду обмирать и проливать слезы над каждым, кого обидели или кому не повезло? Их же вон сколько вокруг!
А ведь я способен на это...
На днях еду в автобусе, напротив сидят бабка с внуком. Бабка уже трясущаяся, жалкая, а ребенок раскормленный, еле голову может повернуть, глаз почти и нет, а когда все-таки разлепит веки, смотрит перед собой бессмысленно. И я вдруг ясно, словно асе это развернулось передо мной, представил себе, как тяжко ему предстоит жить, сколько оскорблений и унижений придется вынести... Жиртрест! Мясокомбинат! Толстый! Сосиска!.. Безжалостные пацаны во дворе, а потом в школе, девчонки, прыскающие за спиной... А он притерпится к издевательствам, научится считать себя человеком обделенным, и только по ночам или в одиночестве, в бредовых мечтах или во сне он будет видеть себя иным... Ребенок вдруг заворочался тяжело, мучительно в своих непроворачивающихся одеждах, с трудом шевеля разбухшими нотами. Старушка тут же засуетилась, полезла в сумку, извлекла оттуда квелую конфету и стала запихивать ее парнишке в рот. Он не хотел, отплевывался, мучительно мотал головой и недовольно пыхтел, но она все-таки впихнула, и он привычно, покорно зажевал. Старушка, глядя на него, счастливо, умиленно улыбнулась, дрожащей рукой погладила по голове...
Я чуть не взвыл... На первой же остановке выскочил из автобуса, а потом минут сорок ждал следующего. Ведь и этой тоже ничего не объяснишь! Они же невменяемые.
Я и не заметил, как после разговора с Катей снова очутился в своей комнате. А куда же еще мне было деться? Не к родителям же было идти, они же наверняка уже впряглись, их теперь от работы не оторвешь. За окном громоздились горообразные скопища новых кварталов. С трудом можно было заставить себя поверить, что и этих бесконечных белых громад не хватает для людей, что попасть, устроиться в них — чуть ли не главная цель в жизни для огромного количества людей...
О чем это я?..
Неужели опять боюсь? Боюсь докончить мысль... А если мне для дела понадобится переступить через человека? А ведь понадобится, не может не понадобиться. Выходит, не смогу? Вот такую безобидную Третьякову или оплывшего увальня отодвинуть с дороги или погнать туда, куда им не хочется?.. Уж если эта глупость с Третьяковой так на меня подействовала, хотя сам я ее и пальцем не тронул, что же будет, если придется самому?.. Своими руками?..
Я уже не мог находиться в своей комнате. Выскочил в коридор. Дверь в комнату родителей была распахнута. Они работали. Отец оторвался от бумаг, повернулся в мою сторону. Потом подняла голову мать, сдвинула на лоб очки. У стола, заваленного, как всегда, бумагами, стоял еще один стул. Свободный.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
21 марта 1839 родился Модест Петрович Мусоргский
Повесть. Продолжение. Начало в № 7.