Я настолько ясно и живо помню тот день, как будто это было вчера. Я вспоминал сыгранную сцену и, внутренне проверив свое самочувствие, проанализировав его, понял, что слишком много «играл» и «старался» Мне даже не было обидно, потому что я понял, что сам виноват. Надо было все играть проще. Но увы...
Список державших экзамен был составлен по алфавиту. Последним был Александр Иванович Чаусов. Прием начался в 10 часов утра, Чаусова же вызвали около 10 вечера. Он предложил показать отрывок из пьесы А. Толстого «Горький цвет» и попросил меня подать реплики партнеров.
Настроение у меня было подавленное. Пока сидел внизу, все думал и думал о своей несостоявшейся актерской судьбе...
Я взял написанный от руки текст и сел на стул. Решил, что ничего играть не стану, а буду только произносить слова.
И вдруг свершилось чудо, которое навсегда останется для меня загадкой: слова, которыми я отвечал Чаусову, бурно принимались всеми экзаменаторами. Я даже подумал, что, видимо, как-то смешно, неловко сижу, и постарался сесть иначе, удобнее. Но смех нарастал. Может быть, у меня гимнастерка испачкана или волосы растрепаны? Пригладил волосы, осмотрел гимнастерку и брюки – нет, ничего, все в порядке. Экзаменаторы снова смеются. Я расстроился: наверное, они мешают Чаусову, – и начал подавать реплики, не шевелясь, смотря в одну точку, на своего партнера. Но что ни реплика – смеются, что ни взгляд – взрыв смеха!
Я почувствовал в этот момент необъяснимый творческий подъем. Интуитивно я не прибавлял ничего лишнего, чтобы не спугнуть удивительного самочувствия этой минуты. Я ощутил, что решающую роль в моем показе играли не слова, а тот человек, в которого я превратился и от лица которого я их произносил. С тех пор я на всю жизнь понял, что значит для актера «быть» на сцене, а не «казаться».
В одном месте после смеха экзаменаторов Чаусов даже приостановился, потом снова заговорил, но уже как-то неохотно. Сцена закончилась. Нас поблагодарили и сказали, что список принятых будет объявлен завтра в 11 часов утра внизу, в раздевалке.
Когда на другой день мы пришли в студию, то увидели, что вместо списка висит небольшая записочка: «В Четвертую студию МХТ принят Плотников Н. С».
Не может быть! Я был уверен, что вот-вот что-нибудь изменится, и не в мою пользу. Собрались едва ли не все вчерашние абитуриенты, которые пришли посмотреть на «список», и все громко спрашивали: «А кто такой Плотников? Какой он из себя? Что он вчера читал?»
Из студии на Садово-Каретную мы с Чаусовым шли молча. Я чувствовал себя виноватым перед ним. Когда пришли домой, Морской начал нас расспрашивать. Я молчал. Чаусов сказал:
– Приняли одного Кольку!
Мы вскипятили на керосинке чай, пили его с черным хлебом. Все это происходило в полной тишине. Убрали посуду, чайник и стали укладываться спать: Морской на своей железной кровати, Чаусов на длинном столе, а я под столом – так мы размещались на ночлег каждый раз. Настроение у всех было тоскливое – двое приняты в студию, только Шурка Чаусов остался не У дел.
На следующее утро я пошел к 11 часам в студию. Сижу внизу. Жду. Подошла ко мне какая-то полная женщина и спросила:
— Вы Плотников?
— Да.
— Вас приглашает к себе Георгий Сергеевич Бурджалов, он наверху, в кабинете дирекции.
Я направился наверх, постучал в дверь и вошел в комнату. Встав и протянув руку, Георгий Сергеевич молча предложил мне сесть.
Я то взгляну на него, то опущу глаза – думаю, зачем он меня позвал? Наконец, Бурджалов заговорил какими-то междометиями:
– Ну... так... Ну, значит... Вот мы вас приняли в Четвертую студию. Вы знаете, как образовалась эта студия?
Я отрицательно покачал головой. Георгий Сергеевич долго рассказывал мне о создании студии, потом спросил:
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.