Позже я часто встречал в Индии обезьян, особенно на развалинах старинных крепостей и храмов. Они подходили совсем близко и ждали подачки. Ни одна из обезьян не порадовала меня своими умственными способностями. Но я верю, что мудрая обезьяна еще попадется мне на пути.
Пожилой профессор Военно-медицинской академии, друг дома, незадолго до моего окончания школы пришел к нам в гости. После чая мать встала у нагретой печи, худенькая от многомесячной блокады, а профессор расположился в кресле. Он затеял разговор, который — ясно — был уже предопределен матерью.
— Ну, и куда же ты после школы? Послушай старика, тебе надо быть военным врачом. Яркая работа, всегда хлеб в руках, да и форма красивая... «Хлеб в руках» — это была для меня не отвлеченная формула, а насущное дело. Я-то хлебу знал цену. Я чувствовал, как затаилась мать, ожидая моего ответа. Мать по-настоящему любила свою профессию. И втайне надеялась, что я пойду по ее стопам. «У тебя хороший, спокойный взгляд, больные поверят ему», — говорила она иногда.
Помню, как до войны, для того чтобы подработать, мама брала по вечерам квартирные вызовы и я увязывался с нею. Она радовалась, что мы вместе, улыбалась, что-то рассказывала мне, легко взлетала по этажам. Я не входил в квартиры, а терпеливо ждал ее на лестнице или во дворе. Хождение с мамой по больным завершалось посещением пирожковой на Малой Садовой, и я до сих пор обоняю запах нежных, тающих во рту слоеных пирожков.
Но нынче мои интересы все больше и больше удалялись от медицины. Я писал стихи, неумелые. корявые, но полные ненависти к врагу. Мать с удивлением слушала мое ритмическое чтение и однажды сказала: «Ты бы о врачах написал!» Я сочинил поэму «Русский врач», в которой рассказывал о мужестве врача-патриота, попавшего в руки врага. Эти стихи маме очень понравились, думаю, потому, что они как бы приобщали меня к ее духовному миру. Поэзия снилась мне по ночам. Меня приняли в литературную студию Ленинградского Дворца пионеров.
Конечно, я в те дни не постигал до конца великого материнского самопожертвования — мать спасла меня своей заботой от смерти в девятисотдневной блокаде. Она просыпалась затемно, чтобы успеть на работу — путь предстоял пеший. Мать подходила к моей кровати, склонялась надо мной, вслушивалась в мое дыхание. Я тоже просыпался, но лежал неподвижно, стараясь не выдать себя. Мать осторожно поправляла одеяло, плотнее задергивала штору над моей головой — чтоб меньше дуло из окна. Потом она пила чай, уединившись на кухне, мучительно соображая, что мне выделить на завтрак. Она отрезала дольку хлеба, клала в розетку повидло, полученное по талонам «сахар», и заваривала густо чай, еще довоенный, индийский. И почти всегда, уже одевшись в коридоре, возвращалась на кухню и прирезала мне еще один ломоток хлеба — не выдерживало материнское сердце. Я вставал сразу после ее ухода, едва лишь осторожно захлопывалась дверь, и, умывшись, съедал свой завтрак.
Днем по уговору с матерью я звонил ей в больницу и говорил, что у нас происходит. Обстрелы учащались с каждым днем, и она жила на работе в вечном страхе за меня. «Мама, — сообщал я в телефонную трубку, — у нас нормально, только стекло в кухне вылетело, напротив дома взорвался...» «Не выходи сегодня на улицу, посиди в коридоре, мой мальчик» — озабоченно кричала она, слыша с Васильевского острова гул разрывов на Петроградской, где мы жили. С каким взволнованным сердцем спешила она после работы домой! Она влетала в дом, запыхавшаяся, и, не глядя ни на что, обнимала меня и целовала, как после долгой разлуки. Наверное, с тех пор я так привык к материнской нежности и так страдаю без нее даже теперь. Мы садились с ней за стол и хлебали крупяной суп с оставшейся порцией хлеба, и каждый такой ужин был, как праздник, — и от ощущения горячей пищи, и от того, что мы живы и вновь вместе. Вечерами мы читали, занимались по хозяйству или мама рассказывала мне что-то о своих больничных новостях. «Ты представляешь, Анохина сегодня с кровати встала, водянка спадает, а все оттого, что я ей хвойный экстракт даю...» Случалось, что муж какой-нибудь больной женщины, прибывший с фронта, дарил маме или кусок сыра, или галеты, или сахар... Мать приносила подарок домой, и я уже по блеску ее глаз в прихожей знал, что у нас радость. Мать ничего не умела скрывать.
Перед сном она закутывала меня, как маленького, подтыкала одеяло, несмотря на мое недовольство, и приговаривала: «Это, чтобы ты калории не растерял, в тепле крепче будешь». И, забываясь в глубоком сне, я подсознательно не раз ощущал мать ночью возле себя — даже ночью ее не покидала мысль: «Как там мой сын?..»
Может быть, и я должен был самопожертвованием отплатить матери, успокоить ее душу, заняться тем на земле, что представлялось матери верным и надежным, не ввергать ее в новые сомнения и тайные терзания?
— Ну, так как же? — повторил профессор.
Я напрягся и, веруя самонадеянно и по-мальчишески эгоистично лишь в одно свое жизненное предназначение, ответил:
— Нет, только на филологический.
Мать до хруста сжала пальцы и посмотрела на меня с болезненной грустью. Мне стало не по себе. Так начиналась моя взрослая жизнь.
Я поступил вопреки воле матери, и, наверное, каждый нечастый успех, который мне выпадал впоследствии в жизни, я рассматривал как оправдание перед нею, хотя ее уже давным-давно не было на земле.
Я приехал в этот южный город по делам. Но таился у меня и иной интерес. Там когда-то жила талантливая девушка, школьница старших классов. Она сочиняла стихи и, наверное, выросла бы в крупную поэтессу. Душа ее была столь нежна, столь не принимала никакой неправды, что жила она на свете нелегко. Девушка разочаровывалась, восторгалась... И оставалась чистой, как чист жемчуг, омытый родниковой водой. Однажды классная руководительница, погорячившись, обвинила ее в том, к чему девушка не имела никакого отношения. Пораженная такой несправедливостью, девушка не смогла совладать со своими переживаниями, духовная ее сила надломилась, и она покончила с собой.
Горе матери было безмерно. Школьная учительница, она почувствовала, что больше преподавать не сможет. Входить в класс и видеть молодые, беззаботные лица ровесников своей дочери — все это ранило ее напоминанием о потере. И она ушла на пенсию. Я написал в статье несколько абзацев о ее дочери как о яркой поэтессе, и мать откликнулась на мою публикацию и просила меня, если я окажусь в ее городе, навестить их дом.
Освободившись от дел, я отправился к матери. Шел по залитым солнцем улицам, вдыхая аромат спелой черешни, роскошных алых, белых и желтых роз, йодистый запах теплого моря, и верилось, что только радость и веселье могут царить здесь. Отклонившись от центра, я вошел в старинную часть города. Белые высокие стены скрывали дома, черепичные крыши чешуйчато переливались на солнце, буйная пестрая зелень нависала над плитами тротуара.
Я постучал в калитку. Калитка отворилась, и передо мной предстала стройная женщина в черном платье. Ее лицо, особенно подглазья, отсвечивали темными бликами.
Нет, она не плакала при мне, хотя мой приход остро напомнил ей о дочери. Она провела меня в тесную комнату дочери, из окна виднелись морские птицы — гларусы, парящие в синеве и кричащие, как обиженные дети.
— Вот здесь, — повела рукой мать, — стояла ее кровать, два стула, стол...
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Сто двадцать восемь видов самых разнообразных услуг оказывает сегодня фирма «Ригас экспресис»
XXVII съезд КПСС. Мыслить по-новому, хозяйствовать по-новому...
Есть в истории человечества даты, память о которых сохранят и далекие потомки. Среди них — 12 апреля 1961 года, день, когда впервые человек отправился в космос