Рассказ
Паркет сиял, исполосованный лучами. И черная глыба рояля всплывала из угла. Воздух вокруг горел. Я пел, озираясь:
Он ко бережку плыл,
лодку вмиг привязал,
сам на берег сошел —
соловьем засвистал.
И уже был там, у расписного терема, где жила какая-то «красотка». Она выпрыгивала ко мне из окна, задыхалась на бегу.
Человеку всегда сладостно помечтать, никакой халвы ему не надо. Такое это чрезвычайное и полетное состояние — мечтать. Сама благость переполняет грудь струящимся, блещущим потоком. Совсем не премудро, а проще простого вообразить себя высокорослым, сильным, красивым — и кучерявым! — даже если сам ты, говоря потихоньку, не очень удался и торчишь где-то в конце раздерганной шеренги стриженых мальчиков, постоянно привстаешь на цыпочки в толпе, напрягаясь спиной. А там, где сила празднует свое превосходство, тебе вроде вовсе делать нечего, но ты жарко тянешься завистливым взглядом исподлобья к неподдельной радости поединка, чернея глазами, закусив губу, и мускулы твои звенят, свиваясь в крепенькие жгуты, а сердце учащается, млеет, обрывается в темноту бездны, как дерево с обрыва, вскидываясь корнями. Озноб и жар одновременно сжигают тебя.
Когда же приходит пора подать руку девочке, ты — о ужас! — столько раз испытавший и исполнивший мысленно до малого жеста эту желанную сценку. вдруг обнаруживаешь полную неготовность к ласковому прикосновению — и ускользаешь прочь, унося слабеющие ноги и лепечущее, помраченное сердце.
Я совершенно не мог помыслить о себе в будущей жизни, хотя, конечно, совершал головокружительные подвиги. Моя душа нуждалась в этом, жаждала испытания и обморочно таяла, стоило лишь закрыть перед ночью глаза. Я бился насмерть, горел, тонул, погибал в мучениях, но утром воскресал заново в прежней одежке. Кажется, я был изобретательным мальчиком и умело складывал карточные домики из хрупких надежд болезненного самолюбия.
— Не болезнь ли у тебя. Бату? Уж больно глаза как сдавленные, выскочить норовят. Я вижу, ты прямо-таки линяешь от зависти. Горишь синим пламенем. Завидуешь! Себя забываешь, ресницами наверх загибаешься. Петь не можешь, а страдаешь. Ноты притаскиваешь. Больно видеть. Ну, что мне с тобой делать! От земли не успел подняться, хочешь огонь лизнуть. Сердце твое не на месте...
Учителка Сольфеджия гладила меня по голове, как будто я в больничный халат залез. Гладила, как усыпляла. Голос ее тек — не вытекал слезами. Зачем приставать ко мне? Материю на рубашке трогать, дышать теплом табака в лицо? Она курящая, учителка. «Казбек» у нее в сумочке не переводится. Я все не встреваю, куда не велено, а то бы заныл: Курить очень вредно. Лошадь видел нарисованную с папироской в зубах. Умирала на булыжниках. Дыму-то вы сколько вдыхаете, упасть можно. Облако курительное соберется...»
А она... Она слова не задерживает, словно пузыри от себя пускает мне в уши. Ну, завидую, завидую, темно в глазах делается, а мне же приятно — то тем побыть, то этим. Может, кому я пуговицы отрываю или кусаюсь?
— Чему завидовать? Нашел занятие. На себе крест ставишь, Бату, себя уничтожаешь. А я поглядела, как скрипку носишь. Обязательно оберегаешь, прячешь от всех. Или стыдишься? А ты с гордостью носи, с шагу не сбивайся. Но тебе мало, мало ее у груди держать. Глаз твой до другого жадный. Исхудаешь окончательно, вот чего добьешься...
Если по всей правде, какая от зависти вредность? Польза одна и невообразимая мечтательность. Я же в другого человека, как в воду, вхожу, и все во мне дрожать начинает от горячего возбуждения. В нем и растворяюсь, ныряю с головкой. И часовщиком побывал, и Хомичем — вратарем заправским, и Феней — спекулянткой семечек, и точильщиком ножей... После очухиваюсь, себя ощупываю, какой я на самом деле.
— Бату, а Бату, ты же голодный! Осовел совсем. Затюкали тебя. Позавидуй, позавидуй на здоровье. Не возбраняется. Булочку пополам съедим, и веселее станет, правда?..
Неподалеку от дома плескал флагами стадион. Под флагами всегда был праздник. И, прибегая туда, я слушал, как шипит, обжигается, хлопает и потрескивает замечательный свежий шелк. Он протягивался и развертывался в воздухе упругими волнами. Шелк хотел улететь. Ветер хлестал его напропалую, но щелк вскидывался, клокотал непокорно, крепкий и веселый.
С нетерпением я поджидал воскресенья, сразу догадываясь о силе ветра по взволнованным занавескам на окнах. Предчувствие неожиданного подкидывало меня, и я спешил, не умываясь, припрыгивал, запихивая майку в трусы, — спешил к задыхающимся от обилия света флагам. Я разжигался, как огонь в сене.
У меня были фартовые спортивные тапочки. Белые, на вздутой резине, пружинистые, с матовым притаенным блеском. Английские, не как-нибудь! Не отыщешь, хоть всю Казань обшарь по углам. — один я распоряжался ими. Подарил мне их дядя Амирхан, родной человек. Смуглое лицо его смеялось:
— Каучук! Бегай, прыгай. Мяч пинай, как Лаутон.
После путешествия московского «Динамо» в Англию Лаутона знал каждый из гоняющих драный мяч. Лаутон завешивал вратарские ворота большими цифрами и бил с любой ноги по заказу, как в цирке. Так он тренировался. Я его не видел, конечно, но про англичанина всякое болтали. Мяч ходил за ним, как собачка. Чудеса выделывал этот Лаутон, танцевал на поле. А бил! Бил хлестко, будто бы отвернувшись. Однажды мяч влетел в верхний левый угол, а в правый угодила бутса с нетерпеливой ноги. Гол потому и не засчитали, что вратарь очень уж растерялся, не сообразил толком, за чем кидаться. Может, и враки это, но я все же поверил и дяде Амирхану рассказал о приключении с бутсой.
— Гляди, какой хитрый! Мяч в один угол, а эта в другой. Стрелок! У них в Англии сплошные фокусы.
«Ай да мой дядя Амирхан!» — восхищался я, пробегая три квартала до стадиона в английских бесподобных тапочках. Точно видел дядюшку на зеленом поле в трусах и бутсах. Он чего угодно мог выкинуть, какой хочешь забить гол. Это теперь по вечерам посиживает в кресле и накрывает колени пледом, а когда-то оглобли ломал, железную проволоку зубами перекусывал. Правда, перенапрягся маленько — зуб и отлети с корня, вот золотой и поставил на его место, чтобы жевать без пустоты во рту, как сказал мне по секрету.
Я останавливался напротив вытягивающихся по ветру флагов. Рядышком возвышался дом Кекина, странный, серый, как дворец. Чище не было ощущения — холодок обтягивал грудь, юлил за спиной, окрылял.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
После выступлений «Смены»
Интервью с героем очерка «Главный конструктор» («Смена» № 10) Александром Сорокиным
Творческая педагогика