Рассказ
В ту пору для меня, первоклассницы из небольшого подмосковного городка, Отечественная война была уже далекой историей, хотя после нее прошло всего десять лет. Теперь же, когда события и двадцатилетней давности кажутся лишь вчерашними, вдруг приходит в голову, что наша первая учительница. Зинаида Ефимовна Попова, в каком-нибудь 1913 году могла быть классной дамой. В этом понятии, не ощутимом мной сейчас и вовсе не известном тогда, памяти нужно слово «дама»: от него, такого омертвевшего, оживает облик Зинаиды Ефимовны.
Грузная, седая, старая, но с жесткой осанкой, она слушала ответы учеников только стоя, при этом, правда, довольно редко, у нее тряслась голова. Ее речь, не опрощенная никаким акцентом или звуковой ужимкой, но и не пластмассовая, как у дикторов, а живая, со сдержанными, но сложными переходами голоса, заставляла переживать смысл каждого произнесенного слова.
В то время общественные обязанности были почти у всех моих одноклассников. Мне кажется, что и собственно поручения и названия для них Зинаида Ефимовна придумывала сама. Так, моя общественная должность именовалась начальник санитарного поста класса...
Когда детское впечатление преобразуется расчетливым временем в приятное или просто яркое воспоминание, в нем смешаны прочувствованное и придуманное, и, вероятно, что важно в самый момент воспоминания, то и правда. И я думаю, вряд ли Зинаида Ефимовна случайно назначила следить за чистотой меня, вовсе не самую аккуратную девочку в классе. В отличие от рядовых санитарок мне полагалось носить не только повязку с крестом, но и санитарную сумку, довольно увесистую, так как в ней находились и пузырьки с йодом и перекисью водорода, и пачка ваты, и сверток стерильного бинта. Школьная форма, о которой я мечтала еще в детском саду, была у меня не покупная, а самодельная. Ее сшила мамина подруга. Коричневой шерсти не хватило, и спереди на юбке был вставлен клин терракотового цвета. Чтобы надежнее прикрыть его, подруга смастерила большой черный сатиновый фартук. Он был широк, длиннее платья. Но именно из-за величины фартука я чувствовала терракотовый клин сильнее и все ощупывала себя: хорошо ли он прикрыт. Санитарная сумка на длинной полотняной лямке надевалась через плечо и тяжестью своей надежно придавила фартук к юбке.
Толстоватую, с расплывчатыми чертами лица и жидкими косицами, меня никак нельзя было назвать красивой девочкой. И, пожалуй, до Зинаиды Ефимовны мне незнакомо было внимание чьего-нибудь взгляда. Нельзя сказать, чтобы Зинаида Ефимовна не сводила с меня глаз, но я чувствовала ее интерес, хотя разоблачить его так и не удавалось. Стоило только встретиться с ее взглядом, как он будто бы стекленел или продолжался так ловко, словно меня и не касался.
«Весьма сообразительная девочка», – сказала она обо мне на родительском собрании. А моя мать восторженно передала мне эти слова, и я жила ими, оправдывала их со страстью на каждом уроке и была лучшей ученицей.
Зинаида Ефимовна всегда носила черный костюм без всяких украшений и только однажды, перед праздником 7 ноября, в честь окончания первой четверти сменила привычный жакет на точно такой же, но отделанный по бортам черной атласной полоской.
В ту осень я пылко любила свою мать и еще больше – ревновала. У моей очень молодой мамы (ей только что исполнилось двадцать пять лет) характер был романтический, а высокие душевные порывы часто не соединялись с терпением и целенаправленностью. Так, незадолго перед школой она купила для меня дорогой пыльник из трофейного плотного шелка нежного кремового цвета, расшитого золотистым галуном. Потому-то, должно быть, и не хватило денег на обычную школьную форму. Пыльник же оказался мал, а продать его, расстаться с ним легко она не могла, как с мечтой, как с видением, которое ослепило ее в тот момент, когда она выкладывала свою зарплату чертежницы за эту изящную вещицу: крошечная очаровательная девочка, ее дочка, танцевала в этом пыльнике посреди цветущего сада. Мой облик оказался так противоположен этому видению, что во время примерки в глазах у мамы стояли слезы.
Разочаровавшись в какой-либо вещи, мама могла впасть в крохоборство. Начинала вести запись расходов в какой-нибудь старой, почти полностью исписанной тетради, из бережливости не тратя новую. Но экономические всплески проходили быстро.
Фантазии составляли важную часть ее реальной жизни и были выражением мятущихся, нерастраченных душевных сил, заточенных в рамки сурового быта матери-одиночки.
Она признавалась мне, что ее любимое состояние наступает перед сном, когда дрема уже одолела грустные мысли, а чувства еще не превратились в сны.
Какими уравновешенными, наверное, бывают люди, которые в мечтах являются сами себе точно такими, какие они есть, разве что еще более преуспевающими в том, чем уже владеют.
Я думаю, моя мать после работы и занятий в вечернем машиностроительном институте, добравшись с последней электричкой из Москвы до дома, съеживалась под одеялом, худая и маленькая, и полусонно воображала себя совсем другой. В этом воображении большую роль играло ее сильное увлечение историей древнего мира. Наверное, она представляла себя румяной, густоволосой, пышнотелой, сидящей торжественно в кругу столь же прекрасных, умных и преданных друзей, большинство из которых были мужчины героического и благородного вида. Между собравшимися шла беседа об античной истории, философии и последних публикациях в журналах. А она восхищала всех знаниями и вкусом.
В конце августа мы гуляли с мамой по лесу, и словно бы случайно, но я-то почувствовала, что это не так, нам встретился мамин знакомый. Когда она с ним заговорила, меня поразил ее утоньшенный голос, готовый в любую минуту притихнуть. Звали его Илья Федорович, и я его сразу возненавидела. Илья Федорович повел нас на свою дачу, а я поглядывала на него, и он мне все больше не нравился. Весь он был закругленный и приглаженный, голова, как разрисованное яйцо, навыкате животик, аккуратные желтые ботиночки с круглыми носками. Илья Федорович подвел нас к небольшому крепенькому домику. Лицо моей матери, обычно такое сложное и изменчивое, застыло в простом глупом одобрении. Лицо же Ильи Федоровича ожило.
– Вот! – простер он руки. – По здешним ценам – даром почти. Крышу перекрыть, конечно, в копеечку встало. Зато участок какой! Одних яблок в этом году уже сколько собрали! Да там вон еще сколько висит! Поздние сорта. Беги. Светка, в сад анису нарви. Ох, хорош!
Илья Федорович говорил утке с крыльца, доставая из кармана ключи, чтобы отпереть толстую, недавно окрашенную дверь. И только я отвернулась, чтобы бежать за яблоками, как услышала полный страдания возглас:
– Вон ведь что, а?! Гляди-ка! – Он застыл с поднятой и отведенной в сторону ногой для демонстрации густого желтого пятна краски на брюках. Тонкие, яркие, дугообразные брови его поднялись намного выше оправы очков. Он взывал к сочувствию.
Лицо матери передернулось было презрением, но быстро сгладилось и изобразило требуемое участие. Она поддельно причмокнула:
– Надо же! Как обидно! – Это было так фальшиво, что я испугалась за ее разоблачение.
Но Илья Федорович опустил уже ногу и задумчиво пробормотал:
В 10-м номере читайте об одном из самых популярных исполнителей первой половины XX века Александре Николаевиче Вертинском, о трагической судьбе Анны Гавриловны Бестужевой-Рюминой - блестящей красавицы двора Елизаветы Петровны, о жизни и творчестве писателя Лазаря Иосифовича Гинзбурга, которого мы все знаем как Лазаря Лагина, автора «Старика Хоттабыча», новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.