- Ложь! И вы, господин Селецкий, прожив столько лет в Европе, одно это и почерпнули? Возможно, что стихи мои несовершенны, рыхлы, как вы изволили выразиться, но ваши мысли не имеют к ним никакого отношения. И мне жаль, что они дали повод к безнравственным вашим рассуждениям.
- Как же вы достигнете гармонии, уважаемый поэт, ежели предметом вашей поэзии является «латана свитина», к тому же, да будет вам известно, нравственность - понятие относительное, и моральную ценность имеет не факт как таковой, но акт.
- Это страшно, это невыносимо! Для чего вы тратили время, энергию, средства? Чтоб усвоить это? Чтобы поверх одной повязки надеть на глаза еще одну? Просвещение! Ирония! Вы говорите о безмятежности, а сегодня утром вашим крепостным вырывали ноздри.
- Попрошу вас...
- Нет, это я вас попрошу, любезнейший земляк, искатель истины и гармонии в мире! Вы играете Шопена в четыре руки и в четырех держите арапник. Слыхал я эти байки: «Радуйся себе в себе самом», «Отрекитесь 6т трех бедствий, что проистекают от собственного тела, от внешних объектов и от действия великих сознательных сил».
В чужой мудрости находите вы оправдание всем своим и государственным преступлениям...
Заколыхались цветы на шелковых шторах, рванувшихся в открытое окно, ветер пробежал над свечами, перекрасивши все вокруг в синий цвет.
- Варя! Куда ты?
И княжна Варвара Николаевна Репнина растерянно остановилась на пороге, прикрыла дверь, в которую немедленно ворвался сквозняк, задув своим мощным выдохом несколько свечей и снова соединив всех в одно, нерасчленимое, замкнутое этими стенами, увешанными гобеленами, где прелестный пастушок играл на свирели песню сердца для своей любимой пастушки.
Далеко за полночь, прежде чем задуть свечи, озарявшие пламенем единственное во всем Яготине светящееся в этот поздний час окно, княжна достала из инкрустированной шкатулки перевязанный красной ленточкой листок и перечитала письмо:
«Я как мастер, выученный не горем, а чем - то страшнее, рассказываю себя людям, но рассказать вам то чувство, которым я теперь живу, все мое горе - мастерство бессильно и ничтожно. Я страдал, открывался людям, как братьям, и молил униженно одной хотя холодной слезы из моря слез кровавых - и никто не капнул ни одной целебной росинки в запекшиеся уста. Я застонал, как в кольцах удава - «он очень хорошо стонет», - сказали они. О бедный я и малодушный человек!!... О, Господи! удесятери мои муки, но не отнимай надежды на часы и слезы, которые ты мне ниспослал чрез ангела своего! о добрый ангел, молюсь и плачу пред тобою, ты утвердил во мне веру в существование святых на земле».
Колеблющаяся тень пробежала по стене, прошлась по шторам, отражавшим пламя трех свечей, княжна босиком подошла к столу, где высохшее перо сливалось с чернотой бархата, и положила белую руку на голубоватый лист бумаги, на который вдруг беспорядочно посыпались слова, напоминавшие скорей сумятицу в овечьей отаре, нежели извечный порядок слов в произносимых выражениях. Однако рука эта для того и унаследовала вместе с формой ногтей и родинками княжью волю и силу, чтобы в одну минуту привести их в соответствующий субординации порядок:
«... Роль совести вашей, которую я себе присвоила, вам казалась непозволенным завоеванием или просто присваиванием. И сколько раз святая истина, которую я никак не могу назвать суровою, хотя бы и была она строгою, - сколько раз эта истина рвалась из души моей на уста, желая, надеясь иногда, что будет доступна душе вашей, что будет принята, как лучшее доказательство сестриной попечительности о вас, и вы с молитвою в сердце и с сильною волею приметесь за перевоспитание свое, улучшив, освятив с помощью благодати Господней все прекрасное, все святое, все высокое, дарованное вам столь щедро...»
А в дневнике княжна запишет совсем иным стилем, предназначая свою высокопарность другим, а отнюдь не себе. С собою можно быть откровеннее и в то же время сдержанней, даже в том случае, если перо порывается к увековечению всех слов на скрижалях производства «Бромберг и К°»:
«Шевченко занял место в сердце моем, я часто думала о нем, я желала ему добра и желала сама сделать ему добро, притом - по моей горячности - сейчас и как можно больше».
Красному карандашу генерал - лейтенант Дубельт (он же начальник штаба корпуса жандармов) отдавал предпочтение перед всеми остальными. Четкий этот. цвет был ему ярким напоминанием о рапорте начальника дивизии: «Уволить полковника Л. Дубельта...» Напоминанием о двух годах несчастий и унижений, длившихся до тех пор, пока достопочтенный граф Александр Христофорович Бенкендорф не заприметил его и не предложил «место в жизни». Граф был человеком особого таланта. Помнится, как великолепно отбрил он барона Дельвига: «Законы пишутся для подчиненных, а не для начальства, и вы не имеете права в объяснениях со мною на них ссылаться или ими оправдываться».
Принципы его универсальны, а идеологическая программа всеохватная: «Подчиняйте свое домашнее масонство общегосударственному, и вы убедитесь в своей личностной значительности, ведь делами вашими созидается история. А дипломы и гербы, уважаемый Леонтий Васильевич, приложатся непременно, потому что личностно вы выше оных».
Генерал - лейтенант с удовлетворением переворачивает еще одну страницу книги, которую он читает вот уже больше недели. Жирная красная черта ложится под заглавием «Кавказ». По всей странице - зарубки на память. На это следует обратить особое внимание.
Нет, подумать только, ничего подобного я не то что не читал, но и не слыхивал. Нагло, в высшей степени нагло:
У нас же й свiтa, як на те -
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.