Рассказ
Александр Петрович спал. Вернее, не спал, а лежал с закрытыми глазами, не торопясь переходить окончательно из блаженного полубытия дремы в неутешительную действительность…
Как раз подошел мертвый сезон и очередной министерский кризис – большие магазины прекратили все закупки и мастерские распускали рабочих.
В результате, вот уже второй месяц Александр Петрович находился на отмели прочной безработицы и до истощения слушал утреннюю перекличку хозяек по этажам.
Он подумал о самом простом выходе из положения: попытаться найти работу – затосковал и стал одеваться.
В дверь настойчиво постучали. Александр Петрович открыл ее, принял пневматичку и разорвал конверт.
«Дорогой Александр Петрович, – писал его преуспевающий знакомый Иван Матвеевич Секирин. – Намечается возможность устроить вас рассыльным в одну французскую контору. Постарайтесь сегодня зайти к нам»…
Поспешно одевшись, Александр Петрович отправился по указанному адресу…
Квартира Ивана Матвеевича находилась в большом новом доме и – в свое время – поражала посетителей странной меблировкой. В двух комнатах – спальне и столовой – стояли ультрасовременные кровати, шкафы, столы, столики и стулья. В прихожей всю стену занимало зеркало из толстенного стекла, освещенное отраженным светом; в спальне лежал ковер в стиле раннего кубизма, на котором почему-то ни за что не хотела ступать Буба, пока она была маленькой, а в столовой над буфетом красовалось даже панно, столь сюрреалистическое, что при взгляде на него мгновенно теряли аппетит многие чистые сердцем посетители. Зато в третьей комнате – гостиной – не было ничего. Даже обоев не было. Только разноцветный мяч Бубы да стоптанные туфли самого хозяина свидетельствовали о том, что и сюда иногда заходят люди.
Каждый раз, показывая квартиру новому человеку, Иван Матвеевич неизменно вводил гостя и в пустую комнату.
– А здесь у нас будет гостиная! – говорил он, слегка конфузясь, и советовался насчет цвета обоев.
Пустая комната служила как бы ключом ко всей жизни и личности Ивана Матвеевича. Переступив ее порог, гость начинал понимать, почему в столовой, над оригинальным столом с верхней доской, покрытой плитками тонкой керамики, – на куцем обрывке кабеля болтается единственная лампа в абажуре из универмага; почему в спальне, перед туалетным столиком, украшенным прибором для маникюра с нефритовыми ручками, в качестве сиденья сложены стопкой старые – чуть ли не Константинопольские еще – чемоданы, кокетливо покрытые пестрой вязаной кофтой самой хозяйки; почему, наконец, на карнизах дремучая пыль, а пылесосом забавляется маленькая Буба.
Вырвавшись из эмигрантской нищеты на простор коммерческих удач, Иван Матвеевич немедленно снял квартиру, в рассрочку обставил две комнаты, а когда дошел до третьей, убедился, что с новым положением пришли и новые привычки и что денег решительно не хватало не только на ежемесячные взносы за мебель, пылесос и неизвестно зачем взятую французскую энциклопедию в полукожаных переплетах, но даже, порой, на газ и электричество. Русская душа не могла уйти в подполье мелкого мещанского расчета, и эмигрантский стиль постепенно овладевал барской квартирой.
Японские сервизы, населявшие буфеты из экзотического дерева, перешли в сорный ящик и заменились стаканами из-под горчицы, вазы для фруктов исчезли без замены, энциклопедия недоуменно пылилась на своей полке, пылесос перешел в окончательное ведение Бубы, и каждого гостя обсасывал с головы до ног, а пустая комната была предоставлена самой себе.
Если телесные потребности таким образом несколько утеснялись, то запросы духа удовлетворялись вполне: гость шел табуном и встречал прием царский; время от времени происходили компанейские выезды в ночной Париж, и время от времени Иван Матвеевич напивался до споров «о Боге и загробной жизни» и до любимой песни о «двенадцати разбойничках», исполнявшейся весьма пронзительным соло – включительно.
Между хозяевами и гостями в этом доме установились своеобразные договорные отношения: и гости, и хозяева приходили и уходили, когда хотели и не всегда одновременно. Случалось, что досужий посетитель, раза три безответно нажав кнопку звонка, лез под коврик – за ключом, открывал дверь, входил в квартиру, наполнял ванну теплой водой, раздевался и – захватив с буфета неизменно бытующую там газету и папиросы – предавался сладостному кайфу. Возвратившиеся хозяева, заметив на кожаном кресле аккуратно сложенный пиджак и несвежий галстук, догадывались, в чем дело – через закрытую дверь ванной здоровались с гостем, обменивались новостями, а иногда и ругались за то, что гость не догадался сварить кофе и выкурил все папиросы. Один шутник уверял даже, что именно так – через дверь ванной – он впервые познакомился с Иваном Матвеевичем и Лидией Васильевной и получил жестокий разнос за то, что не взял к чаю слоеных пирожков из духовки, хотя чай пил не он, а предыдущий и тоже неизвестный посетитель.
В табельные дни, которые у Ивана Матвеевича не всегда совпадали с календарными и располагались в году весьма капризно, запоздавший гость уже в лифте слышал повесть о жизни атамана Кудеяра, исполнявшуюся в квартире Ивана Матвеевича таким усердным и таким нестройным хором, как будто бы там действительно пировали двенадцать разбойников, во всяком случае – музыкальных разбойников.
К полуночи веселье в квартире Секириных разворачивалось во всю необъятную русскую ширь… «Атаман Кудеяр» гремел уже совсем по-разбойничьи; верхние, нижние и боковые жильцы – мелкобуржуазные французские мещане – настойчиво и безуспешно колотили в стены, пол и потолок. Сам Иван Матвеевич на воображаемой эстраде, в углу между двумя буфетами, исполнял с салфеткой танец «умирающего лебедя» и требовал шампанского, чтобы выпить из туфельки двоюродной сестры Лидии Васильевны, к которой явно был неравнодушен. Что происходило потом – все обычно вспоминали по-разному, если вообще были в состоянии что-либо вспоминать. И случилось, что мало привычный к нравам этой странной квартиры посетитель, просыпаясь на другой день после «великого радения», дико таращил глаза, так как вместо привычной обстановки видел себя в совершенно пустой голой комнате, на разостланном прямо на полу тюфяке, в тесном соседстве с полузнакомыми – а то и вовсе незнакомыми – бурно храпящими людьми… В прихожей трещал звонок, гудел пылесос, и Буба голосом озабоченной хозяйки говорила кому-то:
– Папа – в конторе, мама – на базаре, а дома только я и пьяные.
Шли, однако, годы, и эмиграция стала уставать и стареть. Постепенно стихая, замолкли в Париже русские политические диспуты. Где-то – в глубине – еще гнездились неунывающие политики, однако на общественной поверхности над ними не было даже пузырей – они боялись публично раскрыть рот… Газеты и журналы, не смирившись в борьбе с большевистским злом, тем не менее, заполнялись мемуарами (о встрече с царским поездом на станции Раздельная или матросом Железняком – в кулуарах Учредительного Собрания), советами молодым хозяйкам (как выводить веснушки при помощи вульгарной пареной репы) и литературными опусами безнадежно начинающих или безнадежно кончающих авторов.
На собраниях вместо упорных (но бесплодных) споров – Монархия или Республика? – трактовались преимущественно вопросы богословские, исторические, охотничьи и эротические. Диалектический материализм сим нимало не ущерблялся, но зато необычно повышался общеобразовательный уровень дам первого канонического возраста, густо заселявших первые ряды всех лекционных залов… Мало-помалу свелись к необходимому минимуму бесчисленные эмигрантские балы, но краковяк, польку-кокетку и мазурку новым поколениям передать не удалось. Сгорали, как свечи, русские рестораны и кабаки, замолкали струнные оркестры и хоры, старели и обращались в «пару гнедых» некогда лихие кельнерши. Один раз поставивши чеховский водевиль, на долгие месяцы пропадал русский театр. Так что, если бы не «День Непримиримости» и не «День Скорби» и не балалаечный оркестр корпуса имени Императора Николая Второго – можно было бы поклясться, что политической эмиграции больше не существует. Только одни отцы духовные работали, не покладая рук, предавая земле и первопоходников, и второпоходников, и просто беспоходников, начинавших уже сдаваться в смертный плен массами.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
В эти непростые дни поддерживает наших читателей поэт Анатолий Пшеничный
Отрывок из романа. Перевод с японского - И. Логачев, С. Логачев
Рассказ. Перевод с английского Виктора Вебера
Август 2009
Эдуард Хиль был воплощением оптимизма на советской эстраде
«Россия держится на слове»