Предел

Виктор Шалатонов| опубликовано в номере №1344, май 1983
  • В закладки
  • Вставить в блог

Следователь встал, не в силах больше скрывать свое состояние, подошел к облупленному шкафу, достал из-за стопки брошюр и кодексов вскрытую пачку соды, ложку – насыпал почти полную. Вернувшись, налил из стеклянного кувшина стакан воды, повернулся спиной к девчонке, сидевшей на стуле у приставного столика, высоко запрокинул голову. Проглотив воду залпом, он обернулся, поспешно налил второй стакан, выпил уже спокойнее, не отворачиваясь от собеседницы. Стряхнув белесую пыльцу соды с лацкана пиджака и галстука, он посмотрел на девчонку – взбудораженную, немного всклокоченную и тревожную, но все равно стандартно красивую, стандартно модную, с белой прядью через узкорисованный глаз и волосами, небрежно распущенными по плечам.

«Нынче больше красивых, чем некрасивых, – подумалось Следователю. – Похоже, всякий нормальный человек рождается красивым по-своему: убереги его от болезней, корми как положено – и готов красавец. Теперь самое время для взращивания красивых людей».

Нужно было продолжать работать. «Вы больше других понимаете их... этих, современных, – уговаривал его несколько часов назад начальник. – Вы умеете с ними разговаривать». Это самое «с ними» прозвучало так, как будто они были инопланетянами или по крайней мере иностранцами.

Он все еще находился под впечатлением предыдущих допросов и никак не мог начать разговор с девчонкой, хотя та уже сама посматривала на него недоуменно.

«Этой тоже придется долго объяснять, что, кроме ее желаний, интересов и страстей, есть еще общество, люди, закон. Придется заставлять смотреть на себя со стороны (но не с маминой или папиной стороны), учить мыслить более логически и более взросло и только потом (опять же учить!) толково отвечать на вопросы».

Перед ним только что прошли четыре почти совершеннолетних человека, не имеющих никаких понятий об устройстве самой обычной повседневной жизни вокруг них, знающих только свое раздутое «я».

Такие дела, как сегодняшнее, выматывали душу непонятной своей логикой, вернее, даже какой-то антилогикой. И даже не в этом главное... Следователю были непонятны истоки таких преступлений. Встречаясь с «ними», он рано или поздно сталкивался с одними и теми же вопросами: «Ну, почему так?! Каким образом вы смогли появиться у нас? В нашей жизни?» И он поневоле всякий раз уходил в свое мучительное детство: «Ладно мы. Я сам... Девять лет. Никого на белом свете. Вокруг мир, ожесточенный войной, разрухой, невзгодами, голодом. Есть хочется постоянно, есть хочется всегда. От всего раннего детства так и осталось одно ощущение – хочется есть!»

Он вспоминал людные поезда, послевоенные вокзалы, города-развалины, города-катакомбы... Сажа на крышах вагонов, черно-масляные цистерны, мелькающие в неверном свете станционных керосиновых фонарей. Его жизнь, как изможденная и искусанная гнусом животина, собравшись с силами, вставала и продергивала кожу по хребту. Похоже, что он был не по силам даже своей собственной жизни. И ему приходилось цепляться за нее черными от грязи ногтями, приникать к ней телом, вгрызаться зубами... Голод истощал разум, обезболивал страх, убивал и разжижал совесть.

Да, конечно, в те годы он был маленьким ходячим желудком, пульсирующим трудно, болезненно – уже тогда язвенно. Вот и приходилось пронырой-зверьком шнырять по толкучкам, корябая до крови ребра, забираться в какой-нибудь ларек, чаще всего пустой, но из-за пролома в котором все равно раздавались крики «держи-лови» и ахали выстрелы ретивых охранников. Тогда бывали дорожные и всякие другие отделения милиции, ДПР (детский приемник-распределитель) с высоченными заборами и строгими правилами жизни, бывали детдома и, конечно же, побеги. Это уже работала привычка человечка-зверька пусть к голодной, но воле-свободе!

Но... дошло. Дошло! Дошло, как только нашелся человек, который погладил его культей по голове (у этого директора детдома правой не было по локоть, а на левой руке был лишь один большой палец) и вздохнул тяжко: «Пора кончать все это, Павлушка. Пора, брат. Худо-бедно страна тебя одела, пятками голыми не сверкаешь, колени – и те не светятся. Кормит тебя страна хоть и не шибко жирно, ну, так ты посмотри на тех, с кем воюешь постоянно, – на домашняков посмотри. В глаза им взгляни повнимательней, без злости за то, что они живут дома. У них хоть и есть матери, а у некоторых даже отцы, все равно у большинства пацанов глаза по-голодному светятся. Да что там! Ты вот ко мне приди, знаешь, где живу, на мою троицу посмотри... Чем их мать кормит и сколько. Так-то, брат...»

Может, время подошло, может быть, опыт обременил душу познанием, но в этот раз он вдруг как-то сразу понял. Понял смысл того, что слышал множество раз. Именно потому понял, что сопровождались слова искренним отцовским прикосновением, истинной лаской.

Как он тогда плакал! До сих пор помнит... Стыдился своих слез, размазывал их рукавом популярной тогда в детдомах серой толстовки. А директор сидел, и ждал, и только приговаривал тихо: «Ничего, Павлушка, не стесняйся, брат. Поди, давно не плакал от души? Зачерствел. Считаешь слезы большой слабостью. Вот они и поднакопились, теперь вот прорвались сразу... И это хорошо. Да, хорошо. Плохо, когда слезы в душе так и перегорят».

В тех слезах как будто изошла его злость на людей, на жизнь, на свою сиротскую судьбу... Потом всякое еще бывало, но главное тогда свершилось.

Может быть, поэтому Следователь теперь понимает, когда преступником становится несчастный человек, по-современному – неблагополучный. Но вот когда ему приходится допрашивать счастливых...

Следователь вздохнул, посчитал нужным сообщить, как бы даже оправдаться перед девчонкой за то, что он при ней был вынужден пить соду:

– Язва... То закроется, заживет, то снова откроется. Не зря язва... Пристанет – не избавиться за всю жизнь. Наследство от детства. Ели мы что придется в те времена, а то и вообще ничего не ели по трое суток...

Нет, у него и мысли не было о сострадании, оно ему не было нужно, но все же Следователь с горечью был вынужден отметить, что ни тени сочувствия в глазах девчонки не промелькнуло. Только брезгливость, которую она не сумела скрыть, да еще, пожалуй, скука. Девчонка скорее всего испугалась, что он сейчас начнет ее воспитывать примерами из своего детства или еще что-то в этом духе.

Да, не любят «они» этих воспоминаний. Но не потому, что больно слышать, читать или видеть, и даже не оттого, что «они» не верят: просто-напросто «они» уверены, что им это не нужно. Они отрицают даже такой опыт. Оно, конечно, прощупать все своими руками, испытать все самим в некотором смысле и во многих случаях даже хорошо, но отрицать все!..

Следователь отошел от окна, взял стандартный лист бумаги, вывел «шапку», решительно ее подчеркнул.

– Итак, Марина, все по порядку. Толково, не спеша, ничего абсолютно не скрывая. На нас, знаешь, часто обижаются, что-де мы, бюрократы, радуемся своей власти над людьми, попадающими к нам, жмем на них, разнесчастных, не стремясь заглянуть в душу. А мне думается, что вы сами всегда бываете виноваты. Не пускаете. И не просто не пускаете, а ожесточенно, воинственно, еще даже как бы на подступах к вашим душам, на подходах. И вот ведь какое дело: не пускаете не из-за страха, а из-за недоверия в том смысле, что мы, мол, неспособны разобраться там у вас, в ваших душах. Вы-де, современные, сложные, тонкие, а мы отсталые, сирые да серые... Обстановка, понятно, теперь не та, щупать все своими руками, испытать все самим в некотором смысле и во многих случаях даже хорошо, но отрицать все!.. И следователь не тот человек, перед которым хочется исповедаться, но все же давай мы с тобой будем как можно откровеннее. Теперь это даже необходимо.

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.



Виджет Архива Смены