– Он три года назад походил на оленя. И рост хороший и голос... Да, даю слово – я почти погибала. Приду в школу, а сердечко – тук-тук, – нет терпения. Ну и призналась. А он сдвинул брови – у меня же жена! Негодяй... Таки ответил. Не понимаю. Ты слушаешь?.. А я ему – что такое жена? Ты что, у ней в клетке? Да бог с ним... Его уже засосало. Он копит деньги на «Жигули». – Она опять засмеялась. И в это время кончилась музыка. Мы отошли к окну и сели на стулья. Лицо у нее дышало духами, а по щекам блестел пот, и зрачки тоже блестели. Она походила теперь на пьяненькую, хоть и совсем не пила.
– У тебя кто жена?
Я не ответил. Мне стало грустно, захотелось сразу домой, и я вспомнил про свою Катю. Она, наверно, не спит, беспокоится, где же отец...
– Значит, не отвечаешь. Значит, жена красивая, молодая?
– Простите, Нина Сергеевна...
– Ах, ах, не прощаю... – Она покачала головой и закатила глаза. – Не умеете вы, мужики, жить по-московски. Там муж: – в один конец, а жена на такси – в другой. И у каждого – свои удовольствия. А что? Раз живем... Ты молчишь? Ты какой-то, слушай, не серо – не бело...
– Я серенький, Нина Сергеевна.
– А вот этим, миленький, не гордись. За это нынче в президиум не посадят. И пиджачок тебе надо сменить. Нынче носят вельвет, понимаешь. А в твоем – только по сено. – Она крутнулась на стуле и поднялась. Через минуту она уже танцевала с Олегом. А наша именинница танцевала одна – просто стояла на одном месте и вскидывала ладони.
– Как козлухи, куда же годно! А еще детей учат, не стыдно...
Я оглянулся: за спиной у меня остановилась Феша и тихонько ворчала. Кофточка на ней топорщилась, и она пыталась застегнуть ее на груди, но никак не могла:
– До чё мы дожили и еще до чё доживем!
Я опять подошел к окну и стал смотреть на деревья. Но я не увидел деревья, я ничего совсем не увидел в этой черной весенней тьме... Иногда эта тьма точно падала куда-то и отступала, и тогда я замечал за стеклом что-то живое уже и белесое, точно блестела там, переливалась вода. А потом – опять густое и черное, опять ветер постукивал по стеклу, и опять надрывалась душа в вопросах, и сам я точно был уже приговоренный, простреленный, точно стоял уже на высоком-высоком обрыве, и еще миг, секунда, другая, – и я сорвусь с него и никто не спасет...
И никто не спасет меня – ни жена и ни дочка. Ведь я сломаю их жизнь, потащу на край света. А ради чего? Ради себя! Да, да, ради себя одного, чтобы выполнить какой-то несуществующий долг, какую-то муку, чтобы понять себя, испытать... Но ради чего? Ради чего все же эти мучения, горе это, тоска? А ведь я еще молодой и мне бы нужно жить, жить и жить. Да, да, жить! Но как? Как?! И вдруг мне нестерпимо захотелось увидеть свою Катюшу, и я даже весь замер и сжал себя, но это, это не проходило. И тогда я снова и снова смотрел в окно, и я искал свои деревья, приглядывался, но вместо них на меня оборачивались, тянулись ее глаза. Прости меня, Катя, прости... И чтоб больше не терзать себя и не мучиться, я направился к двери. Но на пути встала Клавдия Ивановна, преподаватель сольфеджио, и загородила проход.
– А у нас чай еще... Ну что вы? Мы же обидимся. Сейчас торт нарежем, самый свежий, домашний. – Она взяла меня бережно за руку и усадила за стол. Ее доброта меня как будто связала. Мне хотелось уйти, но что-то мешало опять, не отпускало. А может, я боялся обидеть – так и было, – боялся... Рядом с Клавдией Ивановной сидела Феша. На ней было теперь одно старенькое темное платье. Кофту она уже сняла, потому что в комнате было жарко. Да и Клавдия Ивановна была тоже в темном, печальном платье. Всю жизнь она носила траур по мужу, а познакомилась она с ним еще давно, на фронте, в полевом южном госпитале, где работала санитаркой. Я знал об этом, потому что жил с Клавдией Ивановной в одном подъезде, только наша квартира была на втором этаже, а у нее – даже на пятом. Я часто видел, как она лезла к себе, на пятый, точно покоряла какую-то гору, вершину, и дышала она запаленно, как лошадь. И еще я часто видел ее на лавочке у самых дверей подъезда вместе с другими старухами. Они подробно обсуждали каждого, кто входил в дверь и кто выходил. И я всегда на них злился и нервничал и на Клавдию Ивановну злился – еще, мол, была на фронте, а теперь опустилась... И все это промелькнуло в голове сейчас, как дуновение, и я почувствовал не то вину перед ней, не то даже стыд. Она смотрела на меня живыми, притягивающими глазами, и голосок был такой же притягивающий, глухой:
– А я вот что придумала. Не обессудьте... – Она замолчала, потом опять начала. – А давайте помянем наших мужей. Они заслужили. – Она налила всем немного вина, потом внимательно посмотрела на Фешу.
– Всю жизнь мой Коленька был вот тут. – Она показала себе на грудь и вздохнула. – Но я всегда, Феша, знала...
– Что знала-то – договаривай! – Феша решительно подвинула к себе рюмку, потом так же решительно ее переставила. Вино она, видно, совсем не пила.
– А то знала, Фешенька, что я переживу его. И буду хранить об нем память, пока не умру.
– Так оно, – согласилась Феша и снова задумалась. А Клавдия Ивановна подняла глаза на меня и как бы пригласила в сообщники.
– Может, я что не то. У старого, говорят, не по-старому. Может, что и смешно... Я вот и костюм храню Колин, все рубахи – перемываю. Да их немного – всего две штучки да маечка. Бывает, запылятся, так я стираю да глажу. А к Дню Победы – это закон...
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Беседа с Виктором Потаниным
Отечество