Липы

Георгий Пряхин| опубликовано в номере №1453, декабрь 1987
  • В закладки
  • Вставить в блог

Повесть

Продолжение. Начало в № 22

Ольга уверена: там, на поле, в лощинке, у нее и завязалось.

Врубилась... Ночью, случается, он уже и уснет, умаявшись и с работой, и с нею, а она все целует его потихоньку и целует. Ей даже лучше, что он спит. Целует его шрам, что протянулся неровно, узловато, как борозда, прорезанная, прорванная в целине, от шеи через плечо и ключицу до самого соска левой груди. Целует и каждый раз замирает от страха при мысли, что возьми осколок чуть глубже — и никогда бы не свидеться им, и сын бы у них не родился. Не «нашелся» бы, как говорят здесь, в деревне.

Теперь-то она знает, что муж служил действительную в Афганистане, в разведбатальоне. Что такое разведбатальон, Ольга толком не знает, но само присутствие тут слова «разведка», да еще в таком энергичном, укороченном наподобие штыка виде пугает ее еще больше. Из Афганистана он, знает Ольга, приехал с собакой. Вообще оттуда даже минерам, для которых специально натасканные собаки — первые помощники, не разрешается забирать с собой четвероногих сослуживцев. А он забрал. Справил огромный «дембельский» чемодан, устроил в нем вентиляцию, втиснул в него Пальму, велел не дышать, не шевелиться, умереть и довез. Мертвой. «Ожила» она уже в Союзе, на таможне. Но что делать? Не отправлять же ее назад, в Афганистан? А еще таможенников подкупило, что в чемодане у парня больше ничего не было. Ни джинсов, ни «шарпа». Как не было ничего, кроме бритвы и поводка, и в сумке, переброшенной через плечо. Из аэропорта они вышли уже вместе. И первое, что сделала Пальма, — это, встав на задние лапы, взвизгивая и захлебываясь, облизала его от макушки до носков ботинок.

Ольга целует, мужа молча, без суеты и исступления, как вылизывает своего новорожденного теленка корова. Да-да, ей иногда кажется, что она сама родила себе и сына, и мужа. Целует эту жестковатую, совсем еще не оплывшую — как оплывает, сгорая, свеча, — юношескую еще арматуру, каждый узелок, каждую впадинку, ею же, к слову, накануне и вымытые.

Да, муж приезжает с работы, и она любит мыть его сама. Согревает к его приезду воды, ставит лохань, сохранившуюся еще, бог знает с каких времен. Только муж переступает порог, пропыленный, обветренный — с пучочком ландышей или просто с цветущей липовой веткой в руке, — как она велит ему тут же, с порога, сбрасывать все до нитки и, как мальчишку, сажает в лохань. И парит, и трет, и скоблит, и заставляет встать в полный рост, и, подставив скамеечку — иначе ей не достать, — поливает его сверху из деревянного корчика. Он обреченно мотает головой, отфыркивается. Но она, и сама вымокшая до нитки, распарившаяся от тепла и усердия, от послушной податливости этого юношеского тела, которое она мнет и месит, как молодое тесто, входит в привычный азарт, с каким делает любую работу. Да, моет мужа с тем же любовным остервенением, с каким полчаса спустя стирает его сброшенную одежду, с каким и впрямь месит по субботам упругое, с медовым отливом тесто. И мнет, и месит, и лепит... Работа — вот формула полета. Движения. Сын на время этой ежедневной экзекуции выставляется из комнаты, а вот Пальма неизменно присутствует при ней. Располагается у порога, положив седеющую голову на вытянутые лапы, и ревниво посматривает на происходящее старыми слезящимися глазами. Бывшая армейская овчарка, родившаяся в вольере и приученная когда-то охранять хозяина от пули и ножа, здесь, в мирной поселянской жизни, к которой она приспособилась в мгновение ока, она никаких других опасностей для него не видит, кроме этой, одной. Лохани.

В первые дни после замужества Ольга поняла, что тут, в Белой, ей и суждено осесть. Муж не ставил ей условий, мол, живем только здесь, никаких переездов. Нет. Он лишь рассказывал ей в один из первых вечеров, как после армии добирался вместе с Пальмой из райцентра домой. Успел только на последний автобус, шедший из города в их райцентр. Да и лучше, что на последний. Автобус был почти пуст, их с Пальмой впустили беспрепятственно, никому они не мешали, и им тоже никто не досаждал. Не то, что в поезде. Приехали поздно. Заночевать им было у кого: в райцентре есть и родичи, и просто знакомые. Да и в автобусе несколько человек, пытавшихся вначале узнать 8 Михаиле кого-то из своих, райцентровских, предложили, узнав, что парень - таки нездешний, остановиться на ночь у них. Михаил отказался. И не только потому, что не хотелось доставлять кому-то беспокойство. Не терпелось попасть в Белую. Лететь, ехать к ней и вдруг остановиться, споткнуться, когда она вот, рядом, рукой подать.

Странное было у него состояние: будто сам он остановился, а душа все продолжала — вслепую — полет. За два года службы Михаил ни разу не был в отпуске. И, пожалуй, за эти же годы там, в Афганистане, среди чуждой ему, не знающей полутонов стихии, он и привязался-то по-настоящему к Белой: что имеем, не храним, потерявши, плачем. С ее озерком — как ведерком прохладной воды, спрятанным в тенечке. С ее дымчатыми полями и перелесками. С липами, от которых Белая в начале лета и не белая вовсе, а желтая, золотистая: стелется над нею, играет на солнце золотая ароматная скань. Запах так силен, что и в самом деле кажется осязаемым, его неистребимый, всепроникающий налет покрывает здесь все вокруг точно так, как на мельницах все-все — и стены, и жернова, и лица — припорошено толстым слоем мучной пыли. Проведи пальцем, почему угодно, и палец будет пахнуть липовым цветом.

Побродил с собакой вокруг станции, потом не заметил, как ноги сами вынесли его за пределы райцентра. На дорогу, которая вела, петляя, в Белую. Машин не было — лето только вступало в силу, до уборочной еще далеко. Пальма бодро трусила впереди, так, словно знала, куда ей держать путь, хотя не то, что в Белую — в Россию-то попала, безбилетная, в первый раз. Исчезли позади последние огоньки райцентра: то ли скрылись, то ли просто погасли. Зато виднее стали звезды над головой. Их как будто намывали, выцеживали — и по одной, и сразу пригоршнями — в черной неохватной полынье июньского неба.

Шел и шел себе, не торопясь, по проселку. Снял фуражку, и ночная, на сенокосе настоянная прохлада ласково овевала, освежала лицо, ерошила потные волосы. Закрой он глаза, окажись в полной, кромешной тьме и все равно бы угадал каждый поворот. Потому что тремя шагами впереди него, рядышком с Пальмой, бежала, летела, радостно нащупывала путь его счастливая душа. Встретились. Соединились. Что касается Пальмы, то она, изо всех сил стараясь сохранить-таки степенное достоинство строевой овчарки, время от времени, увлеченная новыми запахами, шорохами, все же срывается за обочину, рыскает, пригнув морду, в траве. А когда возвращается — бешеными, хотя и молчаливыми (выучка!) прыжками, то искательно заглядывает возбужденными, тускло посвечивающими глазами ему в лицо и виновато виляет хвостом. Мол, и на старуху бывает проруха. И то верно: притомилась, обезножела в неволе — в самолете, в поезде, в автобусе.

На пути у них лежали две деревни. Почуяв Пальму, здешние собаки со всех сторон кидались к ним, подняли шум, того и гляди разбудили бы хозяев. Но стоило только Пальме поворотиться к ним широкой, выпуклой грудью, рявкнуть для острастки в натуральную нутряную мощь своего голоса, как разномастная и разнокалиберная свора мигом улетучивалась, таяла во тьме, рассыпалась, ограничиваясь беглым перебрехом на почтительном расстоянии.

Они и шли, и сидели, и даже лежали в траве.

Светало, когда увидели Белую. Михаил еще с детства помнил то место на дороге, с которого перед глазами открывается Белая. Сколько раз за эти два года оказывался он во сне на этом приметном рубеже! Открыть глаза — и вот моя деревня, вот мой дом родной... И сейчас подходил, сдерживая прыть, к нему, к этому рубежу, а сердце уже отмеряло каждый шаг. И Белая не обманула — в урочном месте выбежала навстречу. В учебниках географии есть такая картинка: как появляется на горизонте пароход. Сначала дым над трубой, потом сама труба, потом постепенно и весь пароход. Так и тут. Первое, что увидел Михаил, — липы. Те самые липы, что и раньше первыми встречали любого путника. Первыми встречали и последними, далеко-далеко за околицу, провожали.

Вернее, так: вначале облачко воробьев, курившихся над ними, — это и был дым, а потом и сами липы, а потом уже и всю Белую увидал. Они, липы, были для Белой и трубой, доказывающей наличие жизни, и парусом. Всем. На фоне реденькой, родниковой чистоты и прохладности, сини густо, купно, тепло и домовито чернели — и впрямь как подъятые гнезда — искалеченные вершины. Да отсюда и не видно, что искалеченные. Просто непомерно широкие, воронкообразные. И Михаил бросился бежать, благо, кто его мог видеть, кроме овчарки Пальмы, которая, не выдержав, залившись-таки звонким, неуставным, почти щенячьим лаем, неслась, оглядываясь, впереди него.

Он знал, что отца с матерью в Белой нет, что они, разобрав избу, еще в прошлом году переехали в другую, большую деревню к старшему сыну. А все равно летел на зов этих вершин, не помня себя. В детстве вместе с другими мальчишками проводил на них немало времени, и сейчас это ощущение гнезда, память гнезда легко, как своего, подняли его, взрослого. тяжелого, неподъемного, узнавшего и кровь, и смерть, и многое такое, что лучше бы и не знать, не ведать, на крыло. Да, это было и его гнездо, как и гнездовье всей Белой, хоть и располагалась Белая на земле, а не в воздухе. Хоть и не липы ей, а она липам дала когда-то жизнь. Дала-то она, да держали теперь ее жизнь, живое, они. Липы. Так вот получается. Такой переплет.

Он вполголоса, стесняясь — вдруг не поймет? — рассказывал ей об этом. И вот тогда-то, прижимаясь к нему — а как она еще могла показать, что понимает? — Ольга и осознала впервые, что здесь, в Белой, ей и предстоит свековать. Никуда он отсюда не тронется. И она, стало быть, никуда. Куда же она от него? Прижималась, прирастала к нему, и не просто тепло, а ощущение гнездышка, рождающегося гнездовья проникало в самую душу. С тех пор и она, откуда б ни шла, а все ищет глазами липы. Как увидела их, значит, дома. Значит, Белая. Значит, гнездышко.

 

— Нет-нет, вы не смейтесь, Чехов действительно бывал у нас в Белой...

Она говорит «у нас» так, словно он был тут вчера. И еще просит не смеяться, а сама уже смеется.

— Я установила: у него здесь жил приятель помещик Шиншин. Суда по всему, Антон Павлович познакомился с ним во время голода, когда приезжал в Поволжье. Позже по приглашению помещика дважды гостил в Белой. Я нашла об этом упоминание вот в этой книжке...

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

Виджет Архива Смены