Повесть
Не знаю почему, но этот мальчонка никак не идет у меня из головы. Вот он сидит на лугу, на который я его посадил, в траве, и в самый неподходящий момент, когда б ему надо улыбнуться широко, трогательно, «по-детски», он вдруг резко мотает головой. Так мотает головой лошадь, спасаясь от назойливых мух.
Муха в кадр не попала, а вот это характерное движение — вот оно. И в кадре, и в памяти. Глаза у мальчишки деловито опущены, декоративно усаженный нами в траву, он тем не менее не прекращает своего натурального занятия, дела — скоблит стекляшкой прутик: «Слуб под баню будем ставить». И получается, вроде и не от мухи отмахивается, а от нас: от камеры, от оператора, от режиссера, от редактора, от меня. От нас, облепивших его.
А я как увидел его — самого маленького здесь, — так и понял: парня надо сажать на траву. Место ему в траве. Я хоть и работаю на телевидении без году неделя, а уже, как видите, начал «мыслить образами». Картинками. Мальчик, эдакий херувим-аборигенчик, в траве. Среди ромашки аптечной, среди мяты перечной, среди пестротканых мутовок клевера, среди метелок водосбора — они высоко воздеты надо всем остальным разнотравьем и разноцветьем и не то уныло сторожат его, не то освещают это ленивое, волнообразное ботаническое шествие своим керосиновым, факельным светом. День, зной, и свет этот еле заметен. Так, не пламя, а язычок марева колеблется на макушке длиннобудылого стебля. И под этим язычком — мальчик, дитя природы, не то фауны, не то флоры, чья макушка тоже выгорела, выцвела, как и все остальные цветы на этом июльском лугу.
Мысль? А бог его знает, какая тут мысль. Телевидение...
Вообще-то это не я его увидал. Определил. Вычислил. Нынче модно говорить «вычислил», но применительно к его возрасту, к его гипотетическим познаниям в алгебре-арифметике я бы сказал проще: это он меня вынюхал.
Как щенок — он пока действительно в щенячьем, в кутячьем возрасте.
Я стоял в толпе — мы как раз снимали концерт художественной самодеятельности, — когда кто-то подошел ко мне сзади, вложил мне в руку крошечную прохладную ладошку и потянул вон из круга.
О размерах человека можно было догадаться по размерам ладошки, очутившейся в моей руке, и я пятился назад с превеликой осторожностью. Ладошка в моей рабоче-крестьянской лапе тоже появилась чудно. Знаете, как воробей за стреху впархивает? Торк-торк, лапками посучил, хвостиком подергал и уже в гнезде. Так и тут: подергалось, посучилось — и уже в ладони. И сжать-то ладонь боязно: что-то совсем хрупкое, всю середину, все сердцевину которого занимает одно пульсирующее сердчишко.
Как и у всякого нормального человека, тем более мужчины, у меня прорва недостатков. Пороков. Например, неприлично многого боюсь. Начальства, молвы, наглой физической силы... Эту цепь можно продолжать и продолжать. Но, как бы длинна она ни была, в ней, могу похвастать, есть два недостающих звена, благодаря которым она всегда будет разомкнутой цепью. Незавершенной. То есть обо мне нельзя все-таки сказать, что я круглый трус. Конченый.
Цепь не завершена, потому что я не боюсь детей и собак.
Детей не боюсь, потому что их у меня четверо.
Собак же я не боюсь потому, что их чересчур боятся мои дети. Девчонки — были б мальчишки, может, и не боялись бы. Хотя я мальчишкой боялся. И эта моя боязнь, возможно, и передалась им. И вот, чтобы хоть как-то отучить их от такой боязни, я стал демонстрировать перед ними чудеса храбрости. Овчарки, волкодавы, доберманы-пинчеры, сенбернары, пудели, дворняжки... С невозмутимостью тореро иду на любого представителя этой эпидемически умножившейся в последнее время городской своры, будь то комнатная блоха с ошейником или томно лоснящийся битюг с хозяином на шнурочке (знаете, есть анекдот про муравья-контрабандиста, который пытался провести через границу слона и на вмешательство таможенников невозмутимо ответил: «А где вы обнаружили слона? Это не слон, а всего лишь мой дорожный бутерброд: видите, у него на ухе крошка хлеба?» — иные скрепленные поводком пары напоминают мне персонажей этого анекдота). И ничего — невозмутимость пока сходит с рук.
Меня потянули за руку, и я повиновался, хотя это было равносильно самовольному оставлению поста. Людей на концерте было жидковато, и режиссер «задействовал» и меня. Поставил меня так — спиной к камере, — чтобы я усиливал ощущение толпы. Физиономия моя пока не требовалась, действующим лицом пока являлась спина. Что ж, спина моя, пожалуй, действительно усиливала, ибо соседствующие с нею спины были сплошь стариковскими. Сгрудившиеся — тоже по распоряжению режиссера — старики и старухи, наблюдавшие за концертом самодеятельных артистов, приехавших вместе с нами, привезенных нами из райцентра.
Народ не расходился, народ держался — не то силою искусства, не то силою воображения, ибо сразу же после концерта обещана была торговля дефицитным товаром. В дело должен был вступить наш главный калибр — районная автолавка, которая из самого райцентра влачилась вслед за нами по ухабистой проселочной дороге. Автобус с телевизионщиками — нас, пожалуй, больше, чем и артистов, и зрителей, вместе взятых, автобус агитбригады и грузовик автолавки. В таком порядке мы и двигались. Такая армада, пугая мирных поселянских кур, ворвалась, втиснулась в деревню Белую. И вот я, игравший толпу, выбыл из игры.
Представьте деревеньку в четыре десятка домов. Одна кривая и горбатая улица. Настолько горбатая, что если станешь на одном ее конце, то другого не увидишь. Впрочем, ее вообще, наверное, нет ни в конце, ни в середине — точки, с которой оба края улицы видны одновременно. Посреди улицы дорога, тоже кривая и горбатая. Весной и осенью мощные колесные тракторы вусмерть измочаливают ее, выворачивают наизнанку, прорезая в ней такую глубокую колею, что за исключением зимы пользоваться дорогой невозможно. Тракторы — они дорогой и пользуются. Машины же робко останавливаются в нескольких метрах от нее. Как перед противотанковым рвом. Наши автобусы остановились точно так, благо тут широкая поляна — она-то и стала ареной сегодняшнего действа. Впрочем, машины сюда почти не ходят. Трактор, а то и сцепка тракторов — надежное средство здешнего передвижения.
Дорога в низинке, а наверху два ряда домов: с одной стороны дороги и с другой. Дома стояли на значительном расстоянии друг от друга, как редкие старческие зубы. Время изрядно подпортило их: дерево почернело, какой-то влажный налет, старческая осклизлость появились на нем. Многие дома «повело», причем самым причудливым образом. Одному на самые глаза наехала крыша. Изба от старости вросла в землю, крыша и без того кажется как с чужого плеча, а тут еще насунулась, нахлобучилась, и дом стоит под нею, как под шапкой-невидимкой. У другого угол повело, и он прихрамывает на ходу, припадает на одно колено — ни дать ни взять инвалид Крымской кампании.
Изгороди вокруг домов, как правило, нет. Хозяйства тоже практически никакого. Так, палисадники перед окнами, в которых цветут — так пышно, избыточно, как цветет все либо на пепелище, либо на кладбище — флоксы и георгины. Флоксы почему-то преимущественно белые. Белоснежные, до скрипа накрахмаленные, в них и впрямь есть что-то матерчатое. Правда, «материя» самого тонкого, самого нежного свойства. Мне на память приходит креп-жоржет. Наверное, не только из-за его фактуры, но еще и в силу этого утонченного, нэпмановского названия: «креп-жоржет». Георгины же не классические, поздние, с мелко-мелко, в рубчик, нашинкованными жесткими лепестками, собранными в одну огнедышащую воронку, в которой есть что-то демоническое — прямо остывающий кратер со всеми переходами в сопутствующих остыванию оттенках от розового до черного, а те, что попроще. Однолетки, с простодушно раскрытыми, я бы сказал, разинутыми соцветиями: бордовые, желтые, белые, в крапинку.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Конфликтная ситуация
Девять парней одного призыва. Глава седьмая
Клуб «Музыка с тобой»