Не волчьи, а скорее рысьи?
Все молоденькие учительницы подобрались, завидев этого парня, как подбираются, обретая еще большую грациозность, горные козы при виде дальней опасности. Глаза, наверно, действовали.
Нельзя сказать, что Ольга, работая, не замечала ничего вокруг. Да, работа захватывала ее, увлекала. Но не угнетала, не подминала, не позволяя, как говорят, глянуть в гору, что случается с менее сильными людьми. А напротив, обостряла все живое в ней. Не просто окошко оставалось — для других ощущений, переживаний, но его при этом как будто бы еще и тряпочкой протирали.
Вот я думаю, когда птица зорче, чувствительнее: когда, нахохлившись, сидит на ветке или когда летит? Мне кажется, когда летит. Вся наполнена жизнью...
Летела, неслась, а все-все заметила. И как крепко, по-хозяйски расставлял ноги в маленьких, аккуратных кроссовках, и как за углы хватал, так что костяшки на кулаках становились побелевшими, и взгляд заметила. И то, как на сухой, напружинившейся шее всякий раз, когда парень поднимал мешок, вспыхивал шрам. Он тянулся откуда-то от ключицы, из-под майки, может, парень потому и не снимал ее, хотя ребята-старшеклассники сплошь были без рубах и маек: ловили последнее солнышко.
После она узнает, что шрам он вывез из Афганистана, со срочной службы. А тогда не знала. Знать не знала, но каким-то чутьем почувствовала: шрам не из пьяной драки. Все в этом парне было так ладно, цельно, здорово, и грубая, вразвал, видно, трудно и неровно затягивавшаяся борозда шрама была не просто чужеродной на этом скупом и сильном теле. Само кричащее противоречие тела и раны как бы сохранило, закодировало всю массу страдания, боли, которые довелось перенести человеку. Да она, боль, и сейчас еще, наверное, пульсирует под этой бороздой. Ольга от кого-то слышала: если шрам краснеет, значит, еще болит.
Провести по шраму пальцем и, наверное, можно почувствовать, как пульсирует боль... Как след топора на молодом, еще растущем стволе.
И вот при таком-то шраме, при таком-то ударе взгляд, в котором ни боли, ни угрюмости. Ни злости. Легкое, мальчишеское, доверчивое озорство.
Рядом с ним она как-то сразу вся сама себя почувствовала, ощутила: и руки, и ноги, и грудь. Были невесомы и вдруг налились, набухли, заявили о себе. Нежность и жалость — роса, оплодотворившая их.
Птица была в полете, была исполнена жизни, и капля, попавшая в нее, сразу принялась, вступила во взаимодействие с окружающей средой.
В общем, когда парень неожиданно подошел к ней, отвел в сторонку (а они уже собирались уезжать, столпились на обочине возле автобусов) и спросил, не пойдет ли она за него замуж, Ольга ответила, что пойдет. Можно сказать, и не удивилась вопросу. Дыхание перехватило, а вот удивления не было. Да она, может, весь день только и знала, что ждала, когда же подойдет. Подошел — тоже как прицелился.
Ответила тихо, сама себя не слыхала, а все, кто стоял поодаль, услышали. Догадались?
— Так зачем тогда тебе уезжать? Оставайся... — сказал вполголоса, заглядывая прямо в глаза. На ресницах у нее сами собой показались брызги. Застряли, как будто ладонь щитком поставили и, ударив по горько-соленой, с солнцем смешанной воде, пустили прямо в лицо пучок искрящихся брызг.
Так влет и сбил.
Осталась, домой попросила передать, что нашла в деревне дальних родственников и решила у них заночевать. Приедет, мол, завтра.
Отец с матерью, наверное, всю ночь голову ломали: что еще за родня отыскалась у них в Белой? Отродясь не было...
А утром заявилась. Но не одна, а с Мишей. Так и сказала: «Это Миша. Мы с ним только что побывали в загсе. Подали заявление».
Выходит, и впрямь родня.
Не то влюбилась, не то врубилась.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.