* Глава из романа «Царь-Рыба», который полностью будет опубликован в журнале «Наш современник».
Наконец-то побывал я на Казачинских порогах! Не проплыл их на пароходе, не промчался на «метеоре», не пролетел на самолете, а посидел на берегу у самого порога, и он перестал быть для меня страшным, не пугал, а привораживал, поднимал буйством какую-то силу, дремлющую в душе. Я знавал пору, когда входивший в порог старикашка «Ян Рудзутак» верст за десять начинал испуганно кричать заполошными гудками и до того доводил пассажиров, что средь них случались обмороки, и своими глазами видел я, как било припадком рыхлую бабу, и голова ее гулко брякала о железный пол парохода. Публику всю в ту пору с палубы удаляли, да она большей частью и сама удалялась, залезала под койки, под бочки, хоронилась в узлах, в поленницах дров, которыми пароход забивался до потолка. «Рудзутак» хоть и числился «скоростной линией», отапливался дровишками и, случалось, из Игарки в Красноярск прибывал на десятый или двенадцатый день.
Итак, кто лез в дрова, кто в бочки, кто за ящики, кто в рухлядь, но и тогда уже попадались ухари, которым ничего не страшно на этом свете. Они лаялись с командой, желая стоять грудью наперекор стихиям, глядеть на них и презирать их, утверждаться и крепнуть духом, а удаленные с палубы мной раз с применением силы пялились в окна, расплющив о стекла носы.
Когда мне первый раз в жизни довелось проходить Казачинские пороги, я спрятался на палубе под шлюпку и как там не отдал богу душу, до сих пор понять не могу.
Берега к порогу сужались каменным коридором, воду закручивало, вывертывало вспученной изнанкой, от темени скал река казалась бездонной, ее пронзало переменчивым светом, из тьмы глубин встречно просекало остриями немых и потому особенно страшных молний, что-то в воде искристо пересыпалось, образуя скопище огненной пыли, которая тут же скатывалась в шар, набухала, раскалялась, казалось, вот-вот она лопнет взрывом под днищем суденышка и разнесет его в щепки, но пароход сам бесстрашно врезался плугом носа в огненное месиво, сминая его, крошил и, насорив за собою разноцветного рванья, пер дальше с немыслимой скоростью и устрашающим грохотом.
Лес по обоим берегам отчего-то сухой, да и нет лесу-то, веретье сплошь, пальник черный; глохли, обмирали в камнях всякие земные краски, звуки, и все явственней нарастало глухое рокотание откуда-то из-под реки, из земных недр – так приближается, должно быть, землетрясение. Кипело, ахало, будто тысячи мельниц одновременно гремели жерновами, лязгали водосливом, бухали кованым вертелом, скрипели деревянными суставами передач и еще чем-то. Берега крутились, земля кренилась, норовя бросить все живое и нас вместе с пароходом в задранные белым исподом на грядах камней волны. Пароход подрагивал, поскрипывал, торопливо бил об воду колесами, пытаясь угнаться за улетающей из-под него рекой, и на последнем уже пределе густо дымил трубою, ревел, оглашая окрестности, не то путая реку и отгоняя морочь скал, не то умоляя пощадить его, не покидать и в то же время вертко, вроде бы совсем неуправляемо мчался меж гор, оплеух, быков, скал и просто камней.
Что-то чем-то лязгнуло, брякнуло, громыхнуло, ахнуло, и шум поднялся облаком ввысь, отстал, заглохая – воцарилась мертвая тишина. Все! Идем ко дну! Не зря бабушка мне пророчила: «Мать-утопленница позовет тебя, позовет...» Но пароход не опрокидывался, никакого визгу и вою не слышалось. Я выглянул из-под шлюпки. Порог дымился, бело кипел, ворочался на грядах камней уже далеко за кормою. Ниже порога, смирно ткнувшись головою в камни берега, как конь в кормушку, стояло неуклюжее судно с огромной трубой, с лебедкой на корме, и с него что-то кричали на «Рудзутак». Из недоступной нашему брату верхней палубы голосом, сдавленным медью рупора, капитан «Рудзутака» буднично объяснял: «Зарплату не успели. Не успели. Со «Спартаком» ждите, со «Спартаком».
Разговор про зарплату всех пассажиров успокоил.
Пароходик с лебедкою под названием «Ангара» был туер. Он пережил целую эпоху и остался единственным в мире. Трудились когда-то туеры на Миссисипи, на Замбези и на других великих реках – помогали судам проходить пороги, точнее, перетаскивали их через стремнины, дрожащих, повизгивающих, словно собачонок за поводок. Туер, что кот ученый, прикован цепью к порогу. Один конец цепи закреплен выше порога, другой ниже, под водой. И весь путь туера в две версты; сверху вниз, снизу вверх. Однообразная, утомительная работа требовала, однако, постоянного мужества, терпения, но никогда не слышал я, чтоб покрыли кого-нибудь матом с туера, а уж причин тому – ох, как много случалось: то неспоро и плохо учаливались баржа или какое другое судно, то оно рыскало, то не ладилось на нем чего-нибудь при переходе через пороги, в самой страшной воде. Сделав работу, туер отцепит от себя суденышко, пустит его своим ходом на вольные просторы, в которых самому никогда бывать не доводилось, пикнет прощально, родительски-снисходительно.
Ныне в порогах трудится другой туер – «Енисей» – детище Красноярского судоремонтного завода. Он заменил старушку «Ангару». Ее бы в Красноярск поднять, установить во дворе краевого музея – во всем мире нет такой реликвии. Да где там! До «Ангары» ли?..
Почти нагишом сидя на песчаном краешке берега, слушая шум воды, размышлял я о всякой всячине, но, сколь ни копался, ощущений в себе не мог возбудить, и порог мне казался мирным, ручным, раздетым вроде бы. Ах детство, детство! Все-то в его глазах нарядно, велико, необъятно, исполнено тайного смысла, все зовет подняться на цыпочки и заглянуть туда, «за небо».
Казачинский порог «подровняли» взрывчаткой, сделали менее опасным, и многие суда уже своим ходом, без туера, дырявят железным клювом тугую, свитую клубами воду, упрямо, будто по горе, взбираются по реке и исчезают за поворотом. «Метеоры» и «ракеты» вовсе порогов не признают, летают вверх-вниз без помех, и только синий хвостик дыма вьется за кормой. Туер «Енисей», коли возьмется за дело, без шлепанья, без криков, суеты и свистков вытягивает «за чуб» огромные самоходки, лихтера, старые буксиры. Буднично, деловито в пороге. По ту сторону реки пустоглазая деревушка желтеет скелетами стропил, зевает провалами дверей, крыш и окон – отработала свое, отжила деревушка, сплошь в ней бакенщики вековали, обслуга «Ангары», спасатели-речники и прочий нужный судоходству народ.
Шумит порог, оглаживая, обтекая гряды камней, кружатся потоки меж валунов, свиваются в узлы, но не грозно, не страшно, не боязно. И судно за судном, покачиваясь, мчатся вдаль.
Вон из-за поворота выскочила куцезадая самоходка, ворвалась в пороги, шурует вольно, удало, не отработав по отбою к правому берегу, от последней в пороге гряды, у которой гладкая, лоснящаяся лежит, наподобие бегемота, глыбища, и вода, круто вздыбленная валом, всей мощью валится на нее, рушится обвально с грохотом, раскрошенная, сбитая с борозды. Стотонную самоходку сгребло, потащило, из патрубка ее густой ударил чад, по палубе побежал человек с пестрой водомеркой. Порог и выровненный, чуть обузданный, никому с собою баловаться не позволяет. Ставши почти поперек стремнины, самоходка, напрягаясь, дрожа, дымясь изо всех сил, отрабатывала от накатывающей гряды, от горбатого камня, который магнитом притягивал ее к себе. Пяток-десяток метров, секунды три-четыре жизни оставалось суденышку, ударило, скомкало бы, как мусорное железное ведро, и потащило ко дну. Обезволев, отдало себя суденышко стихиям, положилось на волю божью. Его качнуло, накренило и, кормой ширкнув о каменный заплесок, выплюнуло из порога, словно цигарку, все еще дымящуюся, но уже искуренную.
– Там не один дурак лежит и обдумывает свое поведение, – присев по-хозяйски к нашему огню и вытащив из него сучок на раскурку, сказал незаметно и неслышно из-за шума порога приблизившийся к нам пожилой человек. Прикурив, он по-ребячьи легко вздохнул, приветно нам улыбнулся, приподняв с головы старую форменную фуражку речника, и продолжил о том, что в порогах покоятся, забитые камнями, замытые песком, удалые плотогоны; купчишки в кунгасах добро стерегут; переселенцы-горемыки, долю не нашедшие, отдыхают; определился на свое постоянное место разный непоседливый народишко.
– А больше всех там нашего брата-бакенщика покоится...
Моложавое лицо с прикипелой обветренностью, на котором спокойно светились таежным, строгим светом глаза, мягкое произношение, когда слова вроде бы не звучат, а поются одними гласными, свойское поведение – как будто всю жизнь мы знали друг друга – вызывали ответное доверие к этому человеку, рождалась уверенность – где-то он и в самом деле встречался. Есть люди, что вроде бы сразу живут на всей земле в одинаковом обличье, с неуязвимой и неистребимой открытостью. Все перед ними всегда тоже открыты настежь, все к ним тянутся, начиная от застигнутых бедой путников и кончая самыми раскапризными ребятишками. Таких людей никогда не кусают собаки, у них ничего не крадут и не просят, они сами отдают все свое, вплоть до души, всегда слышат даже молчаливую просьбу о помощи, и почему-то им, никогда не орущим, никого плечом не отталкивающим, даже самая осатанелая продавщица, как-то угадав, что недосуг человеку, подает товар через головы, и никто в очереди не возражает, потому как они-то отдают больше, чем берут. Попиливают таких мужей за простодырство жены, и они виновато вздыхают, делают вид, будто ох, как правильно все говорится, и ох, как раскаивается он перед женою, ох, как ее слушается. На фронте, в санроте не раз случалось такое вот: тихий мужичок отодвигается и отодвигается в сторонку, уступая очередь в перевязочную более пробойным людям. считая, что им больнее, ему еще терпимо, и, глядишь, догорит в уголке, загаснет, точно церковная свечка. Совсем на другой реке такой же вот человек месяц тому назад утонул, уступая место на опрокинутой лодке тем, которые казались ему слабее, а был болен сердцем и, спасая других, ушел под воду без крика, без бултыханья, боясь собою обременить и потревожить кого-то.
Душевно легка, до зависти свободна жизнь таких людей. И как же убиваются жены по скоро износившимся, рано их покинувшим таким вот простофилям, мужьям, обнаружив, что неумевший нажить копейку, постоять за себя, с необидчивым и тихим нравом мужичонка был желанней желанного и любила, оказывается, она его, дура, смертно, да ценить не умела.
Мы пригласили Павла Егоровича – так назвался наш гость – разделить с нами трапезу. Он не манежился, выпил водочки, утер губы и с бережной, праздничной отрадой разговелся кружочком огурчика и редиски, сказавши, что свежей зелени нынче еще не пробовал. Вежливо поблагодарив за угощение, он посулился порадовать и нас ответно – гости пробавляются чаем на Казачинских-то порогах! Да куда же это годится?!
Я увязался за Павлом Егоровичем и скоро узнал, что приехал он сюда в двадцать шестом году из Пермской области. Жил я тогда в Перми, и когда сказал об этом Павлу Егоровичу, он от такого сообщения опешил, уставив на меня зеленовато-хвойные глаза:
– Ну, не зря молвится – тесна земля.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.