– А вас-то, вас-то какими же ветрами занесло сюда?
– Нас-то? – Павел Егорович окинул сощуренным взглядом Казачинский порог, и я догадался – он его «не слышит», не то чтобы вовсе не слышит, он привык к нему, как мы привыкаем к часам-ходикам, к мурлыканью кошки – обжито слышит, понимая голоса камней, различая их, отделяя гул порога в разнопогодье, во время высокой воды, в меженную пору и в осень, когда река расшита седовато-голубой стежью и скатившийся на глуби хариус лениво теребит эти стежки, выбирая из них корм, и хвостом, точно сторожевой пушкой, нет-нет и жахнет редкий уже здесь таймень.
– Вырос я невдалеке от Чернушки, речку в нашем селе к середине лета коровы выпивали, – заговорил Павел Егорович, – а вот почему-то на воду меня тянуло, на большую. Должно быть, в кровях запутался моряк! – Он прервался, помолчал, не отрывая глаз от порога и от заречной протоки, огнувшей каменный островок с пучком изветренного, голого леса на макушке. По окружью островка внахлест лежали смытые деревья, за порогом, ниже его на берега тоже столкнуло много хламу, он горел, растекаясь сизым дымом вдоль реки, по обе стороны которой то разбросанно, то в одиночку, то кучно, то волнисто уходило вдаль хмуролесье, плешасто блестели меж хребтов останцы, с которых бурями и огнем смахнуло растительность, однако у подножий хребтов, в веселой пестрине кружились хороводы осин, березников, боярышника, жимолости, проталинами стекали по каменистым склонам заросли дикой акации. – И потопал я пеши по стране, – продолжал Павел Егорович с легким выдохом, – молодой, силой не обделенный, рубить-пилить еще в зыбке наученный. До Анисея дотопал!
«Пермяк-то, солены уши, уж совсем очалдонился, Енисей по-нашенски зовет!»
– Хошь верь, хошь нет, притопал я к Анисею, глянул – и все в душе улеглось. «Здесь, Павел! – сказала душа. – Здесь твоя пристань!» По Анисею матросом ходил и как попал сюда, обалдел: «И ты, батюшки мои! Неуж такое наяву может быть? Надо остановиться!» – Павел Егорович не отрываясь смотрел на порог, слушал его, а я догадался, что удивление его не кончилось, что невозможно привыкнуть к этакой красотище, надивоваться ею. И только теперь я уразумел, отчего умирающие в подпорожье старики просили выносить их на волю перед кончиной. Бабы ворчали: «Не опостылел те еще Анисей-то? Ухайдакался на ём! Руки-ноги он те искорежил...» Должно быть, хотелось людям верить, что там, за гробом, во все утишающейся тьме продлится видение родной реки. А может, звала, толкала их к реке потребность удостовериться, что за его жизнью продлится жизнь, нескончаем будет бег реки, рев порога, и горы и лес все так же непоколебимо будут стоять, упираясь в небо, – сила полнит силу, уверенность в нетленности жизни помогает с достоинством уйти в иной мир. Всю жизнь проработал я бакенщиком. Теперь надобности в нас нету...
Большими алыми погремками цвели в Казачинских порогах бакены-автоматы. Осиротела, задичала деревушка на правом берегу, пустеет и Подпорожная, на левом. Подались отсюда, кто помоложе, но, родившиеся под шум порога, до последнего часа будут они слышать его в себе, и пока видят их глаза, все будет катить порог перед взором вспененные валы, кружить голубым дымом клубящиеся брызги над грядами замытых каменьев, и засосет, заноет в груди, когда увидится осенняя ночь, скребущиеся на деревянных скорлупках ко крестовинам бакенов, жалко трепыхающихся средь реки, исхлестанных ветрами, истрепанных непогодью, два маленьких, отважных человека, и не раз, не два за ночь выскочит из теплого избяного уюта бакенщик – удостовериться: горят ли, светятся ли во тьме, в мокром, снежном заволоке путеводные огни?
Я помнил еще старенькие ламповые бакены и, может, проходил на пароходе меж бакенов, засвеченных Павлом Егоровичем.
– Ничего хитрого, – коротко вздохнул он, – жизнь большая прошла...
Подняли вентерь – узкий, длинный, плотно вязанный. Стоял он в расщелине, жерлом открытый течению. Ниточную ловушку забило слизкой плесенью. Попался один усатый пескарь, совсем не премудрый на вид, замученный до смерти течением. Павел Егорович брезгливо вытряхнул воняющую рыбеху из вентеря. Пескаря покрутило за бычком и выбросило на струю. Там его сцапали чайки, принялись с визгом драться, уронили рыбешку, потеряли и, успокоившись, затрепыхались над нами, жаждая еще подачки. Павел Егорович выколачивал из вентеря плесневелую слизь, и я только теперь уразумел, отчего все в пороге забрызгано грязью, похожей на жидкий коровий помет.
– Гэса, – пояснил Павел Егорович. – Гэса правит рекой: часом вода подымется, часом укатится. Дышит река, берега не успевают обсыхать, а дрянь эту, сопли эти слизкие тащит и тащит...
Второй вентерь был и вовсе пуст, но стоял опять же в каменном коридорчике с ровно стесанными стенками и ловко вовлеченным в него потоком.
– Шшэли эти не природны, – охотно пояснил Павел Егорович, – их люди изладили. Вдревле грели камень огнем, по многу лесу сжигали. Камень от жару трескался, его расшатывали, долбили клиньями, по многу лет потели – всякая семья себе уловы проворила. Ну, а на моем веку аммоналом подсобляли, однако, без толку не пластали каменья. Его, камня-то, хоть тут и гибель, мешат он вроде бы, но рвать лишку нельзя, заголятся верхние шивера, река несудоходная сделается. Порог легулирует реку. Легулировал, по правде сказать. Теперь Гэса всем правит...
В третьем вентере болталась пара дохлых ельцов и до синевы избитая, скомканная сорожонка.
– Вот дак попотчевал я вас рыбкой, гости дорогие! – Павел Егорович разжал руку с тремя жалкими рыбками, поглядел на добычу, качая головой, и шлепнул их в воду. Оставив вентери на камнях, он молча взнялся на измолотый высокою водою яр, по бровке которого курчавился брусничник.
Мы обмылись водою – купаться нельзя – величайшая в мире ГЭС держит такую толщу воды, что она не прогревается, температура ее почти постоянная зимой и летом. Чалдоны невесело шутят: если охота купаться, валяй в Заполярье!
По заведенной привычке вытащены на берег лодки, загнаны в затоны суда и суденышки, но, всеми покинутая, окутанная морозным паром, безглазо и безгласно мается река в тяжелом полусне, течет куда-то в беспросветное небытие, меж изморозью покрытых берегов – ни души на воде, ни души на берегу, лишь полоснет по громадам скал, замечется тревожно огонек браконьера, промышляющего рыбу острогой, и тут же поглотит его непроглядная мгла, да продырявит волглую муть где-то в вышине, ровно в преисподней, один-другой огонек – это в горах пробираются машины, в морозное время круглые сутки вынужденные светить фара-
ми. Плывут и плывут по измученной реке, кружатся рыхлые коросты шуги, где-нибудь в затишке, украдкой смерзнутся в забережку – реке хочется остановиться, успокоиться, покрыться льдом. Но «задышала» вода, сломала забережку, пронесло обрубленную бону, поныривая и кружась, проплыла чья-то пустая лодка, облепленная гнилью плесени...
Нет и никогда уж не будет покоя Енисею-реке, сам не знавший покоя и воли человек с осатанелым упорством стремится подчинить, заарканить природу.
Но природу не обмануть, не переиграть. Водорослей, которые в народе зовутся точно – водяной чумой, развелось полторы тысячи видов, и они захватывают по всему миру водоемы и особенно смело и охотно свежие, ничем еще не заселенные воды. В одном только Киевском водохранилище за лето накапливается и жиреет пятнадцать миллионов тонн страшного водяного хлама. Сколько скопилось его в Красноярском водохранилище, никто не считал...
Обожженные ледяной водицей, выползли мы на солнце, на гладкий песочек, намытый меж бычков, и собрались вздремнуть под шум порога, как увидели спускающегося по яру блекло, но все же не без довольности улыбающегося Павла Егоровича.
В 12-м номере читайте о «последнем поэте деревни» Сергее Есенине, о судьбе великой княгини Ольги Александровны Романовой, о трагической судьбе Александра Радищева, о близкой подруге Пушкина и Лермонтова Софье Николаевне Карамзиной о жизни и творчестве замечательного актера Георгия Милляра, новый детектив Георгия Ланского «Синий лед» и многое другое.