Раневскую играла Аля, и я должен был пожимать ей руку. Пальцы у нее были такие нежные, что я мог бы раздавить их, словно гроздь винограда.
Постепенно я привык к Але и уже не цепенел в ее присутствии от смущения. Застенчивость пропала, и тогда появилось необоримое желание быть всегда около нее, слышать ее голос, видеть ее плавные, немного наигранные движения: вот она подняла руку, вот поправила тяжелые волосы, вот села, вот встала, пошла...
Однажды у нас в школе появился маленький раскосый парнишка, спросил, где найти директора, и быстро побежал на второй этаж, обметая лестницу полами длинного тулупа. А после уроков директор объявил, что комсомольцы пригородного совхоза просят наших кружковцев выступить у них.
В совхоз нас везли мохнатые рыжие кони, бежавшие упрямо однообразной трусцой и круто фыркавшие на подъемах. Стоял март, но оттепелей еще не было, и даже днем, когда в стылой небесной сини плавало туманное солнце, все равно дул, свистел, рвал жесткий ветер, переметая сухой, колючий снег.
В совхозном клубе царил застоявшийся, промозглый холод. Аля, утонув подбородком в пушистом воротнике волчьей дошки, стояла посреди пыльной сцены, презрительно морщилась и капризничала. Уступая причудам своей «примы», драмкружковцы решили вместо «Вишневого сада» показать какую - то маленькую пьеску, а потом что - нибудь спеть и потанцевать.
Ни Аля, ни я не были заняты в этой пьеске и остались за кулисами. Кутаясь в дошку, подобрав под себя ноги, она сидела на провалившемся диване, задумчивая, отчужденная, и, не мигая, смотрела на коптящий огонек керосиновой лампы. Вероятно, ей было просто холодно и хотелось домой, но мне (особенно после того, как она задала кружковцам такого трезвону), мне казалось, что ее тонкую артистическую натуру глубоко оскорбляют и эта пыльная сцена с раскрашенными лоскутьями вместо декораций, и этот продавленный диван, и сам я со своими подносившимися штанами и подшитыми проволокой валенками. И я был уверен, что никогда не решусь подойти к ней, взять ее руку и не на сцене, а в жизни сказать нежные, проникновенные слова, из которых она поняла бы, что я люблю ее.
Экзамены в то время мы сдавали коротко и просто: сочинение, контрольная работа по математике - и вот перед нами длинное каникулярное лето с июня до сентября. Не знаю, что я стал бы делать с такой массой свободного времени, если бы нас снова не послали в тот же совхоз, но уже в качестве подсобных рабочих. Кажется, именно с тех пор я полюбил тихие деревенские вечера с кваканьем лягушек, писком стрижей под крышей, с росной прохладой, плывущей из поймы. Я часто сиживал один на пороге сенного сарая, где мы ночевали, вслушивался в мирные звуки уходящего дня, и никак мне не верилось, что где - то на этой земле грохочет бой, рвутся снаряды, пляшут красные отблески пожаров.
Но война жестоко и грубо заставила нас всех поверить в это. Она вошла в наш город в своем обычном обличье - с кирпичной пылью развалин, стонами раненых, слезами по убитым... Мы не слышали приглушенных расстоянием сигналов воздушной тревоги и проснулись только тогда, когда увесистые разрывы, не похожие на хлопушечные выстрелы зениток, вдруг потрясли стены нашего сарая. Столпившись у дверей, мы молча смотрели в сторону города. Заметив на облачном небе дрожащий отсвет, не сговариваясь, побежали на него по истерзанной дождевыми потоками дороге.
Я плохо помню эту ночь, вероятно, потому, что был одержим одной мыслью: скорей увидеть живую Алю. Когда на мой истерический стук вышла встревоженная женщина, очевидно, ее мать, я мог произнести только одно слово:
- Аля...
Женщина удивленно посмотрела на меня и сказала:
- А она в деревне, у бабушки.
Быть может, виною тому был спокойный тон этих слов, а может быть, мне до обидного напрасными показались мои ночные треволнения, но только я вдруг почувствовал, что меня нагло, несправедливо обманули в чем - то очень большом и важном для всей моей жизни.
Уже светало, когда я шел по улицам, неузнаваемо изменившимся за эту ночь. И перемена была не в том, что кое - где дымились еще теплые развалины, хрустело под ногами битое стекло, что, завывая сиренами, проносились машины скорой помощи и не милиционеры, а регулировщики в серых армейских шинелях давали им зеленую улицу, - нет! Изменился сам дух города, запечатленный, как в зеркале, в посуровевших лицах встречных людей.
Если бы тогда я был более опытен в знании жизни, то, несомненно, понял бы, что так больно уязвило меня в то утро. Ведь никогда Аля, самый любимый мною на земле человек, не была там, где нам всем приходилось трудно и горько. Быть может, это выходило случайно? Не знаю...
У развалин кинотеатра я встретил Сеньку.
- Сенька, - сказал я ему, - идем добровольцами на фронт.
- Идем, - ответил он.
И мы скрепили это решение клятвенным рукопожатием.
В горвоенкомате мягко, увещевательно отказали в нашей просьбе, и первого октября для нас начался обыкновенный учебный год, с тетрадками, уравнениями, четверками за поведение, а для меня еще и с прежней влюбленностью в Алю Реутову.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.