К 70-летию со дня рождения К.М. Симонова
Уж, какой громадой лет отодвинут и затолкнут в далекое прошлое сорок третий военный год, а вот всплыл, встал перед глазами, будто происходило все совсем недавно... Северо-Западный, богом и чертом проклятый фронт, весь в лесах, озерцах, болотах, с ужасными гатевыми дорогами, с шалашиками, палатками и запитыми водой окопами... И Первое мая. Не по-праздничному пасмурный, холодноватый день, кое-где не растаявший еще снег, но больше всего воды... Усталые, хмурые бойцы тянутся из своих шалашиков к полянке, где на сбитом на скорую руку помостике должна выступать батальонная, собранная с бору по сосенке и тоже наскоро самодеятельность, в которой единственным «активным штыком» был бывший танкист, старшина Ваня Дубинин. Он и на баяне мог, и пел неплохо, и плясать умел. На него и была" вся надежда.
И запомнился этот день потому, что мне, обладателю маленькой книжицы в синем переплете «К.Симонов. Стихотворения 1936 — 1942», довелось впервые прочесть стихи из этой книжки не в узком кругу, не двум-трем товарищам, а многим людям, причем в основном рядовым солдатам, к поэзии-то не очень приученным. И прочесть в час страшный, неимоверно тяжелый и значимый для всех — через день-два ждал нас бой... Уж не знаю, как я читал. Помню только, срывался голос, подступал ком к горлу, да еще аккомпанемент Дубинина, тихонько подыгрывавшего на баяне какой-то вальс, кажется, «Грусть», ломал и мял душу. А бойцы утирали глаза и просили читать еще и еще...
А перед этим, в еще более далеком тридцать девятом году, на Дальнем Востоке мой друг и однополчанин Илья Лапшин, студент литинститута, читал мне «монгольские» стихи Симонова. Ну, а для нас, дальневосточников, недавние события на Халхин-Голе были совсем рядом.
Но не знали мы тогда, что этот поэт пройдет через всю жизнь нашего поколения, что станет выразителем наших дум и чаяний в годы войны, что с тоненькой книжечкой в синем переплете издания сорок второго года прошагаем мы по всем фронтовым дорогам, что будем в любую свободную минутку, на привалах, в госпиталях переписывать стихи из этой книжки, читать друг другу, цитировать в письмах родным и близким и что сколько раз эти стихи спасут нас в те страшные минуты, когда вдруг дрогнут наши мальчишеские сердца в унынии и страхе от всего того, что навалилось на нас. И спасали, потому как в них был такой высокий накал патриотических чувств и мужества, что они не могли не поднять ослабевший на миг дух наш и мы превозмогали себя, преодолевая вроде бы непреодолимое... Вот и в тот майский день сорок третьего года помогли нам симоновские строки, когда через трое суток приняли мы бой...
А впервые увидел я Константина Михайловича в году сорок шестом или седьмом, не помню уж точно, в Московском университете на его встрече со студентами. Зал был полон, и не без труда удалось мне попасть на эту встречу, но увидеть человека, с которым были связаны предвоенные и фронтовые годы, мне было просто необходимо. Не буду уж говорить, что студенты восторженно принимали каждое стихотворение, бешено аплодировали, просили с места прочесть их любимые, Симонов выполнял просьбы и читал, читал... Прочел он, конечно, и «Ты помнишь, Алеша...».
И тут вдруг произошло нечто необыкновенное, возникло откуда-то очень ясное предчувствие, будто бы приоткрылась на миг завеса времени — вот с этим человеком, с которым я сейчас так внутренне связан настроением и чувствами этого военного стихотворения, я буду когда-нибудь знаком, может, даже близок и обязательно причастен к его делу — к русской литературе и что этот человек сыграет какую-то большую роль в моем будущем, очень туманном и неопределенном для меня тогда... И, как ни странно, произошло это. Через много, много лет, но произошло. Поистине неисповедимы судьбы человеческие. Ведь пошла моя дорога по другому направлению, и все реже вспоминалось то удивительное предчувствие, но все же тлело где-то в глубине души, тлело неугасимым огоньком надежды, что рано или поздно должно случиться это. И случилось...
Случилось в семьдесят шестом году, когда редакция «Нового мира», где лежала рукопись «Сашки», посоветовала мне обратиться к Константину Михайловичу с просьбой прочесть повесть. Письмо, которым я сопроводил рукопись, написалось легко, на одном дыхании. Я приведу несколько фраз из него, чтоб показать непростоту положения, в которое я ставил Константина Михайловича:
«Рукопись, которую я Вам посылаю — «Сашкин немец»,— первая из трех повестей о Сашке. Все три рекомендованы рецензентами «Нового мира» к публикации, но, как я понимаю, они оказались «трудными», слишком «суровыми», как выразились в отделе прозы (словно война может быть иной?) — и дело застопорилось. Но по-другому я написать их не мог — было бы нечестно по отношению к «живым и мертвым», воевавшим подо Ржевом в сорок втором году. По-другому — было бы умаление их подвига. Ведь только долг памяти заставил меня взяться за эту работу. Война была одна, но воевали миллионы, и у каждого из этих миллионов была своя — особая, неповторимая и в чем-то отличная от войны других. Вот о такой «своей» и «Сашкиной» войне я и попытался рассказать... Ценя Ваше время, посылаю одну вещь из трех (45 стр.), но если эта работа заинтересует Вас, то незамедлительно вышлю и другие, при Вашем на то желании, конечно».
Послал и приготовился к долгому ожиданию, зная невероятную загруженность Константина Михайловича. Но совершенно неожиданно, буквально через несколько дней — телефонный звонок. Сразу же узнаю его голос, он говорит, что первая часть рукописи заинтересовала его и что он просит прислать остальное, добавив, что я могу послать не по почте, а привезти в его рабочий кабинет и передать секретарю Нине Павловне, и тут же дает свои телефоны.
И вот первая встреча... По телефонным разговорам я уже знал, что повесть в основном Константину Михайловичу понравилась, но все же шел с волнением и каким-то трепетным изумлением, что хоть и через тридцать лет, но исполняется то вроде бы нелепое, ни на чем не основанное предчувствие, охватившее меня на встрече в Московском университете. Я не боялся, что созданный книгами и стихами образ Симонова может как-то не совпасть с ним, живым, с которым я вот-вот встречусь. Нет, казался он мне близким и в чем-то даже родным человеком, ведь во мне было все им написанное, и почти любое стихотворение из сборника «С тобой и без тебя» я мог процитировать наизусть.
К сожалению, я не записал тот первый разговор, о чем сегодня жалею очень, но смысл его помню, тем более кое-что из него Константин Михайлович повторил в своем письме ко мне. Поэтому будет, наверно, лучше процитировать несколько фраз из этого письма:
«Еще раз с карандашом в руке прочел Вашего «Сашкиного немца». Читал с тем вниманием, которого требует и серьезность темы, и уровень художественного решения, и чувство ответственности за ее публикацию на страницах журнала...
...Вы взяли период горький и тяжкий, и места — одни из самых кровавых, и бои из числа самых неудачных и бесперспективных. Выбрали страницу войны едва ли не самую трудную для изображения. И я это приемлю. Но не приемлю целого ряда настойчивых, повторяющихся нажимов на самые больные места, те, где чувство меры и в этом варианте покидает Вас...
...Картина, Вами изображенная, настолько правдиво трудна, что не нужно вдобавок к ней драть и драть нервы; правда и без того тяжела, на грани невыносимости. И перешагивать эту грань Вам как художнику не следует и нет нужды...
...Все сказанное мною продиктовано единственным желанием — увидеть напечатанным на страницах журнала Ваш рассказ, столь дорогой мне в самом главном и решающем — в силе изображения той, вроде бы обыкновенной и вместе с тем незаурядной личности, которую Вы избрали главным героем.
Доброго пути Вашему Сашке, и не только в этом рассказе, но и других».
В том разговоре, о котором я рассказываю, эти мысли, наверно, были высказаны другими словами. Помню, он говорил: «Вячеслав Леонидович, и так уж страшно, а вы все жмете и жмете...» Я ответил, что ничего особо страшного сам не вижу и что уж если по-честному, то было все гораздо страшнее...
«Предполагаю и верю вам, — сказал Константин Михайлович.— Но к такой обнаженной правде войны не привыкли, и я отчасти понимаю настороженность редакции, хотя то, что услышал я сейчас от кавалеров трех орденов «Славы», готовя для телевидения «Солдатские мемуары», особенно от пехотинцев, подтверждает, что война была много страшней, чем мы о ней пишем. Но есть все-таки мера художественной правды».
Мне подумалось тогда — и дальнейшие встречи это подтвердили, — что Константину Михайловичу для моей же пользы нужно было убедить меня в этой «мере художественной правды», а на самом деле он прекрасно понимал, что нужна подлинная и полная правда о войне, какой бы она ни была страшной.
Поинтересовался Константин Михайлович и моей военной биографией и жизнью послевоенной, спросил, почему же так поздно взялся за перо. На этот вопрос ответить я не сумел, да и сейчас даже для себя не могу найти однозначного ответа. Ведь сказать, что начал писать, когда не мог уже не писать, — мало. Порывы писать были и в пятидесятых годах, и в шестидесятых, но ничего не вышло, а почему получилось в семидесятых — не знаю. Рассказал я Константину Михайловичу и о том вечере в университете и о возникшем тогда предчувствии. Он улыбнулся: «А не придумали ли вы это задним числом, уж больно удивительно?» «Нет, не придумал, это-то и поразительно»,— ответил я. Улыбка Константина Михайловича была доброй, но усталой.
В 12-м номере читайте о «последнем поэте деревни» Сергее Есенине, о судьбе великой княгини Ольги Александровны Романовой, о трагической судьбе Александра Радищева, о близкой подруге Пушкина и Лермонтова Софье Николаевне Карамзиной о жизни и творчестве замечательного актера Георгия Милляра, новый детектив Георгия Ланского «Синий лед» и многое другое.
Путь художника
Клуб «Музыка с тобой»
Наука — техника — прогресс