— Вы что? — повторил Вонсяцкий. — Что с вами? Продолжая смеяться, Дзержинский отвернулся к стене и сунул ладони, сложенные щепотью, как на молитве, под щеку; скула сделалась красной; в бронхах клокотал кашель; если засмеешься, он удерживается, как ни странно; не надо, чтобы этот полковник видел, как я кашляю, а пуще того сплевываю ярко-красную кровь; это вправе видеть друзья, но не враги; нельзя радовать врагов, их надо пугать...
...Назавтра получил весточку с воли: товарищи рассказывали о том, как идет работа по шалуну1; импульс, приданный делу Феликсом Эдмундовичем, каждый день приносил новые результаты...
———
1 Одна из кличек Азефа.
После Ревельского дела Азеф снова уехал в Европу: «Все, Александр Васильевич! Больше нет сил, выдохся, могу сорваться... Бурцев снова начал есть поедом, надобно сыграть перед ЦК обиду — «ухожу из террора, хватит, вы меня не в состоянии защитить, ставьте акты сами».
Герасимов устроил прощальный ужин, сказал, что оклад содержания в тысячу рублей золотом будет поступать на счет Евгения Филипповича, как и прежде, тщательно разобрал меру угрозы со стороны Бурцева; «сплетни, у него реального ничего нет; пустите через самых близких слушок, что, мол, Владимир Львович сам состоит на службе в охране; шельмуя подвижников, хочет опозорить целую эпоху русского революционного движения социалистов-революционеров и его авангард — террористов»; интересовался, чем намерен заняться Азеф в Европе.
К концу ужина Азеф несколько успокоился, смог опьянеть, пустился в воспоминания; заметив в глазах Герасимова жадный, тянущийся интерес, сразу же закрылся; встав, откланялся; трижды облобызались; жаль; действительно, коронный агент, второго такого не будет.
То, что и после Ревеля вновь обошли званием, Герасимова ударило больно; слег с сердечным приступом, левая рука словно онемела; закрывшись на конспиративной квартире, тяжко думал про то, чему он не дал осуществиться на одном из кораблей во время встречи императоров; пора иллюзий кончилась, полковник; Глазова поздравил с «Владимиром»; сначала, впрочем, тоже не хотели давать.
Видеть никого не хотел; впервые ощутил высокую прелесть одиночества; утром приходил «Прохор Васильевич»2, начавший служить филером еще тридцать лет назад; подавал завтрак в постелю; отправлялся на базар, приносил продукты, напевая что-то протяжное, горестное; готовил обед; сухонький, маленький, с лучистыми глазами, а ведь табуретку из-под ног Софьи Перовской выбивал!
Врачи советовали Герасимову не ужинать — стакан какао или молока с медом; так что после обеда был один, никто не мешал оставаться наедине с собою самим; именно во время болезни до конца убедился: ничего путного в империи не будет, развалится по кускам; царь боится новых людей, тасует привычную ему колоду, — важно, чтоб были из хороших семей древнего роду, а есть голова или нет — не имеет значения; не уставал дивиться тому, что Двор все более интересуется деятельностью тех, кто мог бы стать спасителем монархии, — Милюковым, Родичевым, Шингаревым, словом, ведущими кадетами; поступали запросы на компрометирующие материалы про Гучкова, а ведь друг Столыпина, председатель Государственной думы. Не могли, видно, простить, что открыто, говорил о необходимости передачи исполнительной власти промышленникам, вроде Путилова, понимающим, как ставить дело; в двадцатом веке именно дело является неким цементом империи, связует всех воедино. Читая данные наблюдения за Милюковым и запись его бесед, сделанные агентурой, внедренной к кадетам (к ним-то нетрудно внедриться, никакой конспирации, да и что конспирировать, когда душою и телом за государя, хотят только соблюдения декорума, основ парламентаризма, идеал — Англия, конституционная монархия, покровительство банкирам, промышленникам; ворочайте, милые, поднимайте державу, мы вам в помощь, а не в помеху), поражался полнейшему совпадению своих мыслей с тем, что говорил Павел Николаевич: «Если государь устранит мертвящий панцирь бездеятельной бюрократии, если позволит монаршим декретом сформировать правительство, состоящее из молодых, мобильных предпринимателей, имеющих широкое европейское образование и опыт работы с западными фирмами — великий Петр не зря своих оболтусов отправлял в аглицкие земли, — тогда не кнут будет объединять Россию, но интерес! Правые в Думе не ведают, что творят, провоцируют сепаратистские тенденции своими воплями о превосходстве русского гения над всеми другими народами империи, относя сюда не только поляков, евреев, финнов, закавказцев и Туркестан, но даже и Украину; действие неминуемо родит противодействие, неужели их нельзя осадить?!»
Поднявшись, на службу Герасимов не вышел; уехал в Кисловодск, там прожил полтора месяца на даче у приятеля, биржевого маклера Тасищенки, Андрея Кузьмича; твердо сказал себе, что справедливости ждать не приходится; надежда только на собственную умелость; играл теперь на бирже постоянно; деньги хранил в сейфе, в банк не передавал, — в империи все подконтрольно, захотят опорочить — в два мига устроят. Покупал ценные бумаги, золото, камушки; что бы ни случилось — положил в бархатный мешочек, и пропади ты пропадом, золотое шитье на генеральских погонах!
Вернулся в Петербург посвежевшим, уверенным в правоте избранного курса; надо сделать все, чтобы как можно дольше держаться в кресле шефа охраны, ибо информация есть залог успеха на бирже; отправился в ювелирный магазин на Невском, и, чуть изменив внешность, как обычно в таких случаях, прихрамывая, купил роскошный перстень с бриллиантом бурского производства; пять каратов, десять тысяч рублей золотом, вложение; на конспиративную квартиру вернулся радостный, сам себе заварил чай; удивился неожиданному звонку в дверь; страх пришел через мгновение, когда было, отправился отворять замок; на цыпочках вернулся в кабинет, достал из стола револьвер, только потом осведомился, чуть изменив голос, кто пришел; поразился, услыхав Азефа.
Войдя в темную переднюю, Азеф тяжело обвалился на стул — лицо ужасное, синяки под глазами, нездоровая желтизна на висках, испарина, словно был в жару.
Герасимов рассыпал слова приветствия; действительно обрадовался; замолчал, увидав, что Азеф плачет; поначалу-то подумал, что это капли дождя у него на щеках.
— Господи, Евгений Филиппович, что случилось?
— Я провален, — прошептал Азеф. — Меня выдал Лопухин...
— Да господь с вами, не может этого быть! Он же интеллигентный человек! Высший чиновник был в империи, действительный статский, нет, нет, не верю! Ну-ка, раздевайтесь, пошли к столу, что ж вы здесь-то?!
Азеф тяжело поднялся, неловко стащил с себя легкое желтое пальто ангорской шерсти, бросил его на подзеркальник и, шаркая ногами, словно старик, пошел в залу.
Еле дойдя до кресла, Азеф снова рухнул; кресло заскрипело, и Герасимов испугался, как бы оно не развалилось под слоновой тяжестью друга.
— Во время третейского суда над Бурцевым, — всхлипнул Азеф, — все его нападки отбили поначалу... А потом он сказал, что у него была встреча с Лопухиным... И тот дал показания, что я... Что я... Вы понимаете?! Меня теперь убьют! Зарежут или пристрелят! Понимаете или нет?! — спросил он жалобно, словно маленький ребенок. — А у меня жена, Любочка! Дети... Вы понимаете, что сделал ваш Лопухин?! Я же на него работа-а-ал, — чуть не завыл Азеф, стараясь сдержать рыдание. — Он про меня все знает...
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Александр Кузнецов: «Мы должны использовать любую возможность, чтобы побудить рабочих думать, решать, творить»
Именем детства, во имя детства