Но тот ничего не слышал. Щеки у него вытянулись и совсем почернели. И рубцы на них тоже вытянулись и пошли в глубину, и все лицо теперь было в сплошных рытвинах и ухабах, а по этим ухабам двигались бисеринки – все вниз, все вниз, к подбородку. Он плакал открыто, не закрывался, и это было совсем печально. Потом перестал на миг и посмотрел на сына.
– У вас работает там Николай Журавлев?
– Есть такой, Николай Степанович – главный врач областной больницы. Ты что, следишь за ним по печати?
– И по печати, сынок. И народишко наш поговаривает. Очень довольны им, очень довольны. Кого резал Журавлев – все потом на ногах. Никого нет покойничков.
– Да, Журавлев – хирург классный. Правда, состарился, – тихо сказал Афанасий и надолго, тяжело замолчал. Тишина была длинной и какой-то печальной.
– Ты знаешь, Афоня... Мы с Журавлевым были на одном фронте.
– Ну и что? – поднял голову Афанасий.
– А то, сынок, что все мы однополчане. Вот и Федор, значит, однополчанин. Если можешь, то свяжись с Журавлевым. Попроси ради бога за Федю. Так, мол, и так, вас просят однополчане.
– О чем, отец, просят?
– Чтобы сделал Журавлев операцию. Такому я доверяю. И за Федю буду спокоен. Один ведь у меня Федя. – И опять лицо его заходило, задвигалось, а хохолок на голове приподнялся.
– А мне, значит, не доверяешь? – усмехнулся зло Афанасий. Потом он стал чиркать спичкой, чтобы прикурить, но никак не мог зажечь спичку. И когда зажег, то уже не мог прикурить. То ли забыл, что хотел, то ли ушел в себя, потерялся. Спичка догорела и обожгла пальцы.
– Значит, не доверяешь?
– Не в зфтим дело, сынок. Я хочу, чтоб наделено.
– Не в зфтим дело, – передразнил его Афанасий и сморщил лицо. Его золотые волосы теперь потемнели. И в комнате потемнело – за окном давно вечер.
– Ты не дразнись, сынок, – сказал он чуть слышно. – А если тяжело тебе к Журавлеву, я сам к нему съезжу. Прямо в ноги паду за Федю. Я не гордый. И фронтовику твой врач не откажет. И еще скажу, что сильно веселый нынче Федор Иванович. А раз веселый, значит, дело табак. Надо спасать человека.
– Надо, надо, – заворчал Афанасий. – А на мой вопрос не ответил.
– А я не помню вопрос-то. Я уж старый – все сейчас забываю.
Он с усилием приподнялся и встал в полный рост. Потом медленно подошел к окну, деревяшка постукивала. И в этом стуке – тоже назидание, тоже укор. И Афанасию стало совсем тяжело, как будто прошел километров сорок без отдыха, и теперь сердце стучит от усталости, и все тело тоже разбухло, налилось чугуном. Почему отец унижает? А может, не верит? И почему начал про этого Журавлева? Он курил и жалел себя, и даже хорошо стало в этой теплой, податливой жалости, и даже стал успокаиваться, отвлекать себя на другое. А отец затих у окна, не шевелился. Он то ли задумался, то ли что-то разглядывал. И голова его протянулась далеко, по-цыплячьи, и была такая печаль в его хохолке, в его скорбной тоненькой шейке, что сын отвернулся.
А за окном – вечер, и по дороге гнали коров. Они тихонько помыкивали, отяжеленные молоком и дневной усталостью. Скоро их подоят, и они успокоятся и начнут жевать что-то и моргать большими ресницами. И спустится ночь, и затихнут дома, и над всем миром взойдут звезды и засияют, и где-то там, на одной звезде, вот так же будут сидеть двое и спорить. А для чего? А зачем? А потом он представил, как завтра утром, почти на рассвете, когда роса еще будет лежать на березах, он выведет свои «Жигули» и поедет обратно. И сразу все исчезнет в нем, растает, как облачко: и эти разговоры, и отцовские слезы, и это постукивание деревянной ноги с каким-то тяжелым намеком, и эта духота, и низкая комнатка, и эта непривычная боль на душе, как будто завтра идти к прокурору.
– Афоня, чего молчишь?
В 12-м номере читайте о «последнем поэте деревни» Сергее Есенине, о судьбе великой княгини Ольги Александровны Романовой, о трагической судьбе Александра Радищева, о близкой подруге Пушкина и Лермонтова Софье Николаевне Карамзиной о жизни и творчестве замечательного актера Георгия Милляра, новый детектив Георгия Ланского «Синий лед» и многое другое.