Короткая вечная жизнь

  • В закладки
  • Вставить в блог

Вчитываемся в уцелевшие страницы дневника, перечни книг, отроческие и юношеские стихотворения, — ну, конечно, тут, там находим желанные крупицы, свидетельства готовящихся перемен, оно и невозможно, чтобы молодой человек, умный, начитанный, живой, годами топтался на месте, но не будем обольщаться, все это не более как крошки, крупицы, они исподволь готовят перемену, но не предвещают ее, рядом с замечанием, что сердце его сделалось черство и холодно к религии, — сожаление, что не позаботился согреть его теплою молитвою, рядом с записью о приобретенной твердости взглядов и убеждений — жизненное правило не добиваться невозможного, надеясь на неусыпную заботливость божию.

Учителей у него не было; был, впрочем, один, во многом им выдуманный, ненадолго заехавший в семинарию выпускник столичной духовной академии: еще незнакомый с ним, зная о нем лишь понаслышке, Добролюбов уже посвящает ему «сонет», — он искал, он ждал наставника; но молодой преподаватель в Нижнем не задержался, да и при всей благотворности его влияния на своего «восторженного обожателя» ученик любимому учителю, признаться, не по плечу. Но в отрочестве так нужны идеалы! «Чем я несчастлив, что моя душа не любит ничего в мире, кроме такой же души?.. Я никогда не мог жить без любви, без привязанности к кому бы то ни было...» — эти слова младшего своего друга Чернышевский приводил в ответ тем, кто упрекал Добролюбова в холодности, черствости к людям.

Семинарские учителя — и не учителя вовсе: преподаватели, не более, звезд с неба не хватали, подчас среди них появлялись и вовсе комические фигуры. Добролюбов, первый ученик, поспевает и лекции за ними записывать, и тут же лекции эти пародировать; он с детских лет отличается необыкновенной скоростью письма, скоростью не только механической, но дарованной от природы способностью всякую мысль тут же полно и точно излагать на бумаге, его изумлявшие всех громадностью сочинения на богословские темы укрепляли в нем эту способность.

Семейный уклад привычен и, кажется, нерушим, но в основании непрочен; гордыня, в которой он обвиняет себя, с молчаливой робостью слушая отцовские назидания, не в том лишь, что возразить не смеет, не менее в том, что возражать не хочет, — он косится в окно, там Волга широко разлилась — берегов не видно. Скоро, в петербургском своем кружке, он уверует, что узы единомыслия и единства цели прочнее семейных уз, что любовь к родным слабеет и вовсе может исчезнуть, если умственные интересы расходятся. Это собственные Добролюбова слова, слова резкие до крайности, но их произносили, вынуждены были произносить поколения революционеров — детей, расходившихся с отцами.

После смерти родителей он ездил по временам в Нижний навестить расселенных по родным и опекунам малолетних сестер и братьев, любил их, тянулся к ним. радовался встрече, но душой рвался обратно в Петербург: «Там мои родные по духу, там родина моей мысли, там я оставил многое, что для меня милее родственных патриархальных ласк...»

Чтение было, конечно, самым мощным двигателем развития юного Добролюбова, способность читать вместе внимательно и быстро, глубоко и раз и навсегда усваивая прочитанное, была ему доже дана от природы, во всяком случае, нет свидетельства, чтобы кто-нибудь именно так читать его учил, но и значение этого двигателя вряд ли должно преувеличивать. «Я читал все, что попадалось под руку: историю, путешествия, рассуждения, оды, поэмы, романы — всего больше романы». В «реестрах» находим Пушкина и Лермонтова, Карамзина, Жуковского, Грибоедова, Гоголя, из западных Шекспира, Диккенса, Дюма, Жорж Санд — чтение хорошее. «Герой нашего времени», повесть Гоголя или роман Диккенса могли заставить мальчика, лелеемого «вдали от горя и людских волнений» (так сам он позже в стихах несколько идиллически вспомнит детство), взглянуть на мир несколько иными глазами, но, право же, кто не сострадал душой бедному Акакию Акакиевичу, кто не проливал слез над участью маленьких диккенсовских героев, Оливера или Нелли...

Собственное творчество в детские и отроческие годы тоже, без сомнения, повлияло на воспитание личности Добролюбова, в его ранних «стихах, стишищах, стишонках и стишоночках» (собственное определение) частицы будущего Добролюбова непременно отыщутся, но, положа руку на сердце, не получись этого будущего Добролюбова, стали бы мы с увеличительным стеклом в руке эти частицы с такой тщательностью отыскивать?.. Да, конечно, тут, глядишь, обнаружим попытку открыть свою душу, там увидим такую же попытку рассказать о мучающих его сомнениях, а рядом встречаем сатирическую зарисовку лица или быта, но и то, и другое, и третье по большей части ограничено неумелостью и сдобрено очевидной подражательностью, от этого даже то, что искренно, отдает нарочитостью, имитацией, представляется (повторим известного исследователя) не столько тем, что пережито, сколько тем, что прочтено. Он — дважды, кажется — пробовал пристроить свои стихи в печать — безуспешно. Постепенно стихотворец в нем почти вовсе умолкает, а вскоре по приезде в Петербург — опять чудо! — является новый поэт Добролюбов: первые же петербургские стихотворения открыто, пламенно революционны. Да и лирические стихотворения этой поры точно другим, новым человеком сочинены: отличаются энергией мысли и чувства, определенностью и силой выражения: на место сомнений приходит несомненная ясность мысли и цели. Он как бы с высоты смотрит на себя вчерашнего:

Кто не страдал и кто не ошибался,
Тот цену истины и счастья не узнал...

Нужно пройти испытание страданием, взять с бою каждый шаг на жизненном пути, нужно не из речей наставников, не из книг вынести понятие о долге перед народом и отечеством, а выстрадать, прочувствовать его, нужно в тяжкой борьбе добыть сознание о чести истинной и истинном добре, в нестройной путанице юных устремлений выработать мысль, которая поведет к цели, убеждения, которым стоит посвятить жизнь.

В недрах дневника упрятана самая тайная надежда, мечта, толкавшая его из отчего дома на столичные проспекты: «Главным образом соблазняет меня авторство...». Но можно утверждать с уверенностью: покидая Нижний Новгород, он вряд ли предполагал, что авторское его поприще ознаменуется теми самостоятельными и совершенными страницами великой нашей литературы, о которых (добролюбовских страницах!) так прекрасно сказано опять-таки Блоком, что на любой из них душа читателя захлебнется от нахлынувшей волны дум.

В отрочестве, в ранней юности (приходится так говорить, потому что и по представлениям того времени он лишь едва-едва успел расстаться с юностью: «гениальным юношей» именует его Чернышевский, «юношей гением» — Некрасов) будущее в Добролюбове жило как бы незнаемо, распыленное по этим едва примечаемым теперь частицам-крупицам; при первых же петербургских впечатлениях, среди которых тоже не так-то и много выдающихся, общезначимых (не каждый день против начальства бунтовал, писал крамольные сатиры, выпускал подпольную газету — был и здесь среди первых учеников, не умел иначе, корпел над сравнением переводов «Энеиды», сам переводил римлянина Плавта, делал дополнения к сборнику русских пословиц, исследовал особенности русской народной поэзии, — творчество народа, народное слово с отроческих лет его привлекало), все истинно «добролюбовское» в нем будто сосредоточилось, обрело прочность и направление.

Как же это все вдруг пересмотрел в себе, открыл, понял?

Некрасов назвал как-то Добролюбова русским самородком, показавшим силу русского ума, несмотря на неблагоприятные общественные условия жизни. Может быть, он и впрямь из тех русских мальчиков, которым дай карту звездного неба, и они, впервые ее увидев, сделают в ней поправки; разве что Добролюбов желал бы, наверно, поправить карту земной поверхности, чтобы жизнь на земле к лучшему изменить...

«Я не встречал человека с более сильным и светлым умом, чем какой был в Николае Александровиче», — писал несклонный к отвлеченной образности Чернышевский в «Материалах для биографии Н.А.Добролюбова» (материалы эти он начал собирать и обобщать сразу после смерти друга, — арест оборвал работу, та самая крепость Петропавловская, которая, нет сомнения, досталась бы в удел и Добролюбову, проживи он еще год-два). И продолжал: «Но при этом было в нем такое живое сердце, что чувство постоянно служило ему первым возбудителем и мыслей и дел».

Чернышевский нашел ключевое для судьбы Добролюбова слово: простор. Простор — не просто свобода, воля; простор — самостоятельность суждений, решений, поступков. В разные стороны разбегаются дороги, тебе принадлежит право, ответственность и тяжесть выбора. Великий ум и великое сердце, живое чувство, все, что с поразительной стремительностью, словно вдруг, открылось в Добролюбове, не внезапно явились и уж тем более не со стороны взяты, а именно открылись, то есть таились до поры, ждали своего часа, придавленные, закрепощенные, как бы стократ укороченные и домашним укладом, и порядками семинарского обучения, и окружением, вернее — отсутствием окружения, нужного такому уму, такому сердцу, и переходившей из поколения в поколение привычкой жить, и столь же привычными представлениями о назначении человека и обязанностях его. Открылись — а, казалось, могли и не открыться, не пробиться сквозь плотную и протяженную оболочку привычки, обычая, уклада, духовного и материального; сам Добролюбов был убежден, что «человек не из себя развивает понятия, а получает их из внешнего мира», но он же замечает, что материал мысли составляет «познание внешних предметов». В том-то и дело, что подлинно сильный ум, сильное чувство (и в этом, быть может, главное их отличие) не пассивно «получают» понятия, а «познают» мир, проникают в суть предметов. В том-то и дело, что лучшие, прекраснейшие судьбы складываются не благодаря обстоятельствам, а вопреки им.

Чернышевский пишет, что, хотя прежние убеждения и боролись с новыми в душе юноши, он до поры страшился беспредельного простора, открывавшегося его мыслям и деятельности, величие ума и сердца Добролюбова в том себя и явило, что он поборол страх, смело шагнул в беспредельность. Девять десятых, или девяносто девять сотых, таких же, как он, молодых людей, сидевших рядом в аудитории педагогического института, взросших подчас в куда более благоприятной среде обитания, шага этого не сделали; Петербург, образно выражаясь, стал для них продолжением «Нижнего», а не противопоставлением ему.

Здесь противопоставление простора и теплицы. Понятие «простор» непременно содержит в себе ощущение непокоя, громадности, ветров и метелей, необходимости движения и преодоления. Говоря о «теплице», мы обыкновенно разумеем устроенную, спокойную жизнь, без траты сил, без потрясений, без борьбы. Теплица хороша для тех, кто хочет и способен получать пищу, духовную и телесную, из чужих рук, кто хочет жить по кем-то заведенному обычаю, а не строить новую, лучшую жизнь. Но теплица в символике русской литературы — тюрьма, неволя. В статье «Что такое обломовщина?» Добролюбов с презрением писал о «гнусной привычке получать удовлетворение своих желаний не от собственных усилий, а от других», о «жалком состоянии нравственного рабства».

Постигая путь развития Добролюбова и вместе самый ход, особенности его духовной и творческой деятельности, Чернышевский неизменно подчеркивает, что при всей громадной начитанности его главное, что питало великий ум и живое сердце Добролюбова, что задерживалось в них, постоянно жгло, требовало выхода, решений, действий, были впечатления живой жизни. Начитанность помогала разбираться в них, но не преобладала над ними. Сам Добролюбов резко расходился с «книжными приверженцами литературы», полагающими литературные произведения «началом всякого добра». «Не жизнь идет по литературным теориям, а литература изменяется сообразно с направлением жизни...» — формулирует он одну из главнейших идей, определяющих всю его деятельность критика: «Именно с жизнью, с делом, с фактом должен иметь прямое отношение каждый, кто хочет выступить ныне в публику в качестве литератора».

Он необыкновенно жадно схватывал, порой даже малые на вид, факты действительной жизни, остро переживал их, исследовал и обобщал, этими фактами поверял он всякое литературное произведение, держа их в уме, сердце, памяти, высказывал суждение о нем — и от литературы всегда снова возвращался к жизни, предугадывая, предвидя ее насущные потребности и направление движения, призывая к решительным действиям сообразно этим потребностям и в этом направлении.

Современник вспоминает, что Добролюбов тотчас и с удовольствием оставлял самую интересную книгу, собственную работу для живого разговора, откровенной беседы, которые, если он участвовал в них, всегда сворачивали от частностей к важнейшим вопросам жизни. И подпольную газету, которую выпускал студентом, недаром озаглавил «Слухи», словом этим обозначал он мнения, задачи, решения, вопросы, ответы. которые каждый день являются в обществе и несут в себе резкие, характеристические черты сегодняшней жизни. И не случайно в дневнике его переписано письмо приятеля, посланного учителем в Пермь и по дороге в глухой деревушке попавшего на похороны молодого крестьянина, засеченного кнутами на барском дворе за то, что вступился за старика отца, избиваемого управляющим. И замечательно, что Чернышевский в речи на могиле друга счел должным зачитать отмеченные в бумагах покойного все те же обыкновенные факты обыкновенной жизни, постоянно его сжигавшие: цензурный запрет, известие о том, что в гимназии, не выдержав насилия, удавился воспитанник, сообщение об аресте и ссылке друзей. В «Материалах для биографии» Чернышевский рассказывает, что пронзительный разбор пьес Островского и огромной значимости вывод, сделанный из этого разбора, были слиты в душе и помыслах Добролюбова со страданием в связи со смертью молодой женщины, не выдержавшей грубости патриархальных семейных отношений: «Обстановка человеческой жизни должна быть изменена, чтобы не умирали преждевременно люди».

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 12-м номере читайте о «последнем поэте деревни» Сергее Есенине, о судьбе великой княгини Ольги Александровны Романовой, о трагической судьбе Александра Радищева, о близкой подруге Пушкина и Лермонтова Софье Николаевне Карамзиной о жизни и творчестве замечательного актера Георгия Милляра, новый детектив Георгия  Ланского «Синий лед» и многое другое.



Виджет Архива Смены

в этом номере

Коммунистом быть

Владимир Чичеров, бригадир слесарей-сборщиков объединения «Ленинградский Металлический завод», член ЦК КПСС, депутат Верховного Совета РСФСР, дважды Герой Социалистического труда

Зовешь? Веди!

Раиса Злобина, секретарь Липецкого обкома КПСС

Отцов своих сыновья

Дмитрий Волкогонов, генерал-лейтенант, заместитель Начальника Главного политического управления Советской Армии и Флота