Избранная персона

Виктор Линник| опубликовано в номере №1448, сентябрь 1987
  • В закладки
  • Вставить в блог

Рассказ

Пичугин, плотно сбитый, кряжистый, лет пятидесяти, когда-то огненно-рыжий, а теперь цвета окисленной меди подбитой сединой, угрюмо сосредоточенный, что все чаще бывало с ним в последнее время, медленно, казалось, даже с натугой отворил дверь в конторский предбанник. В ответ на привычно игривое, со стрельбой глазами «Доброе утро, Ван Ваныч!» секретарши Ирэны Пичугин, не глядя, коротко и хрипло бросил «Привет», глухо кашлянул, на ходу разминая толстыми пальцами сигарету, и, слегка косолапя, прошел прямо в пальто к себе в кабинет, воздержавшись от обычных комплиментов Ирэниной пышной красоте, томившейся от вынужденного восьмичасового простоя на работе. Наметанным за два года сидения, при начальстве глазом секретарша углядела, что лицо Пичугина, обычно пунцово-красное, с темневшими нa нем крупными веснушками, на сей раз было бледным, морщины на лбу и возле глаз вдавлены сильнее, чем всегда. «Господи, неужели снимают?» — испуганно подумала она, задавая себе вопрос, который вот уже несколько месяцев подряд мусолила в курилках вся вазовская шоферня.

Пичугин, лет шесть сидевший на хлопотной, но благодарной должности заведующего трестовской автобазой, слыхал об этих разговорах — верные люди держали в курсе, недобро усмехался, но сам ответа не знал. В кабинете он бросил пальто на одно из обтянутых коричневым кожзаменителем кресел — финский гарнитур, предназначавшийся высокому начальству, помогли достать в свое время приятели из облснаба, сделавшие выбраковку «в связи с повреждениями при транспортировке». Разумеется, за мзду. Пичугин жадно затянулся кислым, едким дымом, машинально пододвигая к себе латунную пепельницу, привезенную из Индии в качестве сувенира кем-то из знакомых. Настроение было ни к черту, под стать зарядившему, кажется, всерьез и надолго дождику за окном. Всю жизнь спавший, как младенец, Пичугин стал страдать от бессонницы, вставал по ночам, чертыхаясь, курил на кухне, шуршал газетами. Сегодня, далеко за полночь, он достал початую бутылку коньяка, плеснул себе в чашку, выпил.

Вообще-то с недавних пор Пичугин, сам никогда не отличавшийся тягой к спиртному, но благосклонно взиравший на бесконечные застолья на работе как на неизбежную принадлежность всех праздников и дней рождений сослуживцев, даже внешне круто переменился. Первым почувствовал это на себе начальник колонны Светловидов, любимец Пичугина, черноусый румяный красавец, о способностях которого употреблять любые напитки в неограниченном количестве ходили на базе легенды. Мерой пресечения Пичугин избрал собственный приказ, изданный после ставших ему известными возлияний Светловидова с автобазовскими учетчицами. «Как не учитывающего требований времени, объявившего беспощадную борьбу с зеленым змием, — гремел пичугинским голосом вывешенный на всеобщее обозрение приказ, — Светловидова лишить годовой премии и перевести в водители сроком на три месяца». На базе поняли, что начальство не шутит, и с этим делом сильно попритихли.

Пичугин тронул себя за плоский, словно обрубленный затылок — поламывало с утра, видно, опять подскочило давление. «К врачу, что ли зайти?» — вяло, как о чем-то его не касавшемся, подумал он. Но ни делать что-то, ни просто двигаться не хотелось. Самое непривычное было для него — не знать, откуда ждать удара, когда грянет начальственный гром. И эта неопределенность давила, усиливала смутную тревогу, тяжкие предчувствия, которыми полнились его дни.

Сквозняки от дувших над страной свежих ветров обновления докатывались и до их облцентра. Залихорадила, убыстрялась неспешная прежде череда снятий и выдвижений. Старое начальство разлеталось кто куда. Кто тихо сматывался на пенсию, кто был снят, а начальник треста Карцев, на что малый не промах, тертый калач, уже третий месяц был под следствием и, как, поговаривали вскоре должен был двинуть на стройки химии. Карцев, Карцев... Это после его ареста Пичугин потерял и сон и аппетит. Его вызывали в прокуратуру, допытывались о взаимоотношениях с Карцевым, прямо спрашивали, не брал ли он с Пичугина, как с других. Пичугин, понятно, все отрицал, рассуждая, что Карцев о нем не расскажет, нет ему резона брать на себя лишнее, но струхнул не на шутку. Хотя ежемесячные подношения Карцеву всегда происходили с глазу на глаз, но мало ли что?

Пичугин зябко поежился, стряхнул пепел с сигареты и вдруг неожиданно для себя явственно вспомнил испытанное им жгучее чувство стыда, когда он вскоре после своего назначения на место завбазой впервые втиснулся в кабинет Карцева, не зная, как избавиться от, казалось, прожигавшего ему карман конверта с вложенными купюрами. Раздираемый страхом, злостью на собственную нерешительность, сомнениями — вдруг человек, подсказавший ему этот ход, просто подставлял его под удар, — Пичугин, бормоча, словно в бреду, какие-то слова, чувствуя, как кровь прилила ко вмиг отяжелевшему лицу, положил на стол злополучный конверт.

К его удивлению, ни один мускул не дрогнул на лице Карцева. Проходясь пятерней по буйно вьющимся волосам и одновременно поправляя галстук, который торчал где-то посередине могучей карцевской груди, начальник треста проговорил, внимательно вглядываясь в глаза Пичугина: «Да, Пичугин, помнишь, Хемингуэй говорил, за все в жизни надо платить? И я тоже плачу». Ничего такого про Хемингуэя Пичугин, конечно, не помнил, но на всякий случай согласно кивнул.

Потом Пичугин выучился, как делаются дела, и угадывал безошибочно, на какую дачу и кому везти стройматериалы в первую очередь, сколько ввернуть за сниженный план, за сверхнормативные фонды, как выбить премию за несуществующую экономию горючего. Если только и удивлялся чему теперь Пичугин, так это своему собственному тогдашнему удивлению в карцевском кабинете.

Пичугин потянулся к сигаретам, закурил, медленно возвращаясь мыслями к сегодняшним неприятностям — со вчерашнего дня на базе копошилась очередная комиссия, проверяющие ходили хмурые, недовольные, кого-то вызывали к себе, куда-то заглядывали, и все втихую, тайком, словно его, Пичугина, и не существовало вовсе. Он взглядывал иногда на непроницаемых, исполненных важности контролеров, силясь угадать, что уготовано ему на этот раз, но на их лицах лежала печать высшей, жреческой тайны, которую Пичугину знать не полагалось. Правда, ничего хорошего он и не ждал. Встретившийся поутру Поташов, председатель комиссии, тучный, с расплывшимися чертами лица, вильнул глазами в сторону, явно не желая замечать Пичугина, которого хорошо знал.

«Змей ползучий, — в сердцах выругался Пичугин, вспомнив эту сцену. — Давай копай, да помни, сегодня ты, а завтра тебя». Он пошевелился в кресле, невидящими глазами скользнул по бумагам, разложенным под стеклом на столе, по импортной кабинетной мебели, с видом которой явно диссонировал огромный железный сейф, неизвестно для каких надобностей раздобытый хозяйственниками, ибо в нем, кроме сувениров, преподнесенных и тех, что предполагалось вручить, ничего секретного не было. Вперившись взглядом в окно, над которым зависло темно-свинцовое, выстланное сплошным покрывалом облаков небо, Пичугин шумно вздохнул. «Я-то знаю, отчего вы смурные, словно язвенники по весне, — подумал он уже о членах комиссии. — Да только не обломится нынче ничего, не те времена».

Еще каких-нибудь полгода назад приезд комиссии был для включенных в нее как праздник. Оповещали о приезде заранее, было время подготовиться, навести марафет, запустить на полный ход отлаженную машину по приему гостей. Членов комиссии вели прямиком к Пичугину в кабинет, рассаживали, вручали нужные бумаги, в которых, считай, готовый отчет о проверке. Пичугин, подливая боржомчику, рассказывал пару запасенных к случаю анекдотов — что-нибудь в лицах, что всегда хорошо ему удавалось, вспоминал к слову, что «Спартачок» опять вчера припух, тут кто-нибудь из своих заводил про рыбалку, и так, глядишь, сам собой разговор образовывался, и пошло-поехало. Работать с людьми, доходить до каждого человека — этому Пичугина не надо было учить.

А уж окончательно доходил он до приезжих в столовском спецзале, примыкавшем к его кабинету, где в эти минуты обычно наводил последние штрихи на стол, убористо уставленный яствами и многоствольными батареями бутылок, кавказец Володя, незаменимый человек по части достать невозможное и ублажить самых привередливых. Проверяющие, казалось, только что ушами не прядали, стараясь уловить, когда за стеной стихнет стук тарелок и прочей столовской фурнитуры, но все равно никогда не могли предугадать то всегда неожиданное мгновение, когда Пичугин, ведомый, казалось, наитием, озарением свыше — ибо никаких видимых и слышимых сигналов к нему явно не поступало, — вдруг скромненько произносил: «Ну, а теперь, гости дорогие, работа работой, а закусить надо, чем бог послал». И хотя Пичугин, как большинство современных материалистов, не верил ни в бога, ни в черта, а лишь умеренно интересовался экстрасенсами, небесный вседержитель, судя по убранству стола, склонен был смотреть на это сквозь пальцы и благоволением своим завбазой не оставлял, ибо посылал ему почти всегда набор продуктов, прочно вошедших в разряд дефицитных. Тут были икорка всякая, колбасы разных сортов — балыковая, салями, сервелат, вареная — из тех, что с запахом, а не с крахмалом, крабы, балычок, кета с севрюжкой и «зелень-мелень», раздобытая вездесущим Володей у земляков на городском рынке. В качестве завершающего удара было припасено фирменное блюдо Володи — жареный поросенок, аромат которого пере-10 бивал даже густо клубившийся в зале табачный дым.

Особо элитных товарищей Пичугин препровождал далее в загородную сауну, где состоявший при ней Володин приятель Тенгиз — огромного роста, столь густо заросший черными волосами, что тела его не было видно, проходился мощными, властными руками по разомлевшим телам начальства, чем окончательно вызывал в удостоенных человецях благоволение.

И вот вся эта привычная, казалось, раз и навсегда отлаженная жизнь катилась под откос, и непонятно было, как ее удержать, на какие жать тормоза. Пичугин не мог без сожаления думать о том, сколько сил, да и денег тоже, было потрачено на то, чтобы утвердиться, наладить нужные связи, добиться расположения разного начальства, сколько нервов помотала ему жена, недовольная то отлучками мужа, то вторжениями в их дом многочисленных и прожорливых гостей. И вот все летело неизвестно куда. Накатившие, совершавшиеся помимо его воли, перемены вызывали в нем чувство бессилия и тихой, сосредоточенной ярости.

Дождь усилился, порывы ветра изредка взрывали учащенно дробный стук капель, забрасывали воду на подоконник. Пичугин с усилием поднялся, медленно подошел к окну, постоял, вглядываясь в пузырившиеся лужи, замершую из-за дождя жизнь на вазовском дворе, и притворил раму. Сдаваться просто так он не собирался. В последнее время он не раз возвращался мыслями к четырем годам своей флотской службы, вспоминая особенно явственно учения под названием «борьба за живучесть» на их старой, еще военных лет подлодке. Он помнил, как его, тогда еще салагу-первогодка, поразила первая боевая тревога, бешеный стук каблуков разлетавшихся по отсекам матросов, задраивание люков, хриплые, отрывистые команды командира боевой части — настолько реальным, страшным казалось все это поначалу. И как потом привык к этому, считая такие учения едва ли не самым главным во всей своей матросской жизни. «Вот она когда должна пригодиться, борьба за живучесть», — невесело хмыкнул он про себя.

Своим цепким, приметливым взглядом Пичугин ухватывал теперь, как самые верткие — из тех флюгеров, что всегда первыми подстраиваются под любой почин, — враз выучились новым словам, сыпали ими со всех трибун, поучали, поправляли — «вносили коррективы», как теперь было принято говорить. Пичугин считал себя не глупее самых шустрых и рассуждал, как ему казалось, правильно: раз он навострился, и неплохо, играть в старые игры, то и новые, поднатужившись, должен как-нибудь сдюжить. Мало ли было на его веку перемен, успокаивал он себя, а проходило время, стихал шум, оседала пыль, и все «устаканивалось», как и не было ничего. Мозгами надо шевелить, и вся любовь, говорил он себе все чаще. Это волк красных флажков боится, а тут надо идти вперед, с опережением графика. Это шевеление, помноженное на растущую тревогу Пичугина за свою судьбу, подталкивало его к тому, чтобы с утроенной энергией набрасываться на тысячи дел: звонить в десятки мест, проводить реорганизации, сокращать одних, набирать других, мотаться к начальству за одобрением починов и инициатив, объявлять трудовые вахты и месячники ударного труда в честь очередных праздников, доставать материалы и даже бородатых исполнителей памятников и мемориальных досок всяким городским знаменитостям, которые и открывались потом в торжественной обстановке при стечении народа и в присутствии районного, а случалось, и городского начальства. Хотя Пичугина несколько раз сдержанно хвалили наверху, ему все время казалось, что все это не то, чего-то главного, что могло бы убедить самых закоренелых скептиков, не хватало. Тогда приступы лихорадочной активности сменялись, как сейчас, апатией.

Правда, после вчерашнего собрания в его сознании смутно забрезжила одна мысль, которая, если ею правильно распорядиться, обещала многое. Он размышлял об этом ночью, крутил в голове и так, и сяк. Получалось — надо пробовать. Пичугин даже почувствовал легкий озноб, как охотник, вставший на верную тропу. «Если это провернуть, — подумалось еще раз, — тогда голыми руками меня не возьмешь».

«Ривкина ко мне», — громыхнул он в селектор Ирэне, убирая пальто в шкаф.

...Накануне собрания желчно продребезжал телесной — звонили из треста. «Иван Иваныч, ты там проследи, чтоб все у тебя было в ажуре, в духе времени. Сам знаешь, сейчас писателей развелось тьма, растрезвонят тут же, если что не так. Скворцову дай выговориться, черт с ним. Подними народ на критику, пусть изложит все, что о тебе думает». — В голосе нового начальника треста явно чувствовалась ироничная улыбка.

«Понял, понял, конечно», — привычно кивал Пичугин в такт солидно рокочущим начальственным мыслям о демократизации, думая в сердцах: «А ты-то сам о себе не хочешь послушать? Тоже небось много бы полезного узнал...»

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 4-м номере читайте о знаменитом иконописце Андрее Рублеве, о творчестве одного из наших режиссеров-фронтовиков Григория Чухрая, о выдающемся писателе Жюле Верне, о жизни и творчестве выдающейся советской российской балерины Марии Семеновой, о трагической судьбе художника Михаила Соколова, создававшего свои произведения в сталинском лагере, о нашем гениальном ученом-практике Сергее Павловиче Корллеве, окончание детектива Наталии Солдатовой «Дурочка из переулочка» и многое другое.



Виджет Архива Смены

в этом номере

Марина Амельяньчик

Спортивный автограф

Тайна для двоих

Интимная жизнь молодых