Федор Стукаленков в даче «Старик» и на Зверинской улице

Лев Успенский| опубликовано в номере №1210, октябрь 1977
  • В закладки
  • Вставить в блог

Феня Заверняиха слабо пискнула и, торопясь, стала осаживать свою кобылку, мастью похожую на не успевший еще сплошь покоричневеть конский каштан. Я шагнул в узкое пространство между конским задом и влажной пахучей травой (теперь, пожалуй, ее можно было бы назвать «сенажом»), чтобы пособить железному штырю, толщиной побольше полвершка, попасть как раз в предназначенное для него, обожженное постоянным трением отверстие...

Железо, чмокнув, вырвалось из грязи, передняя подушка дрог нависла над передком... Еще, ещё! «Давай, баб, давай!» «Хорошо, Федор, есть!» Шкворень ушел в гнездо, подушка тяжко налегла на натертое дерево, и Федор как ни в чем не бывало явился из-под воза, обтирая черные ладони о такие же измазанные домотканые портки.

...Подите попробуйте посадить так на место сорвавшийся с переднего ската воз не такого «сенажа», а пересухого-сухого, медом пахнущего сена, которого в свое время на сенные скопские дроги увивалось кучи три, пудов восемнадцать, «скольки овцы на зиму хватае», – вы увидите: для этого надо быть отнюдь не_ слабаком. А тут был воз в двадцать пять пудов; четыреста семь килограммов, не знаю вот только, как это определить: «в рывке» или в «жиме»?..

Красавцем Федор Стукаленков не был, думается, и в ранней юности, хотя никакая «барышня» не имела бы оснований им за что-либо «потребовать»; «милое лицо, посяредке – нос!», так у нас тогда говаривали. К тридцати двум или тридцати пяти годам, когда, я его впервые встретил; он, особенно зимой в заячьей (из зайца-русака) теплой, «своим рукам добытой, своим рукам выделанной», ими же и сшитой ушастой шапке, да и летней порой в солдатской защитной «хуражке» с переломанным пополам, не знаю уж из какой тогдашней «пластмассы» выдавленным, солдатским военного времени зеленоватым козырьком, выглядел обыкновенным мужу чкомскобарьком», «зямёлей», которого даже Павел Королев, предкомбед, и тот бы не зачислил ни в кулаки, ни в подкулачники, а, махнув «здаля» рукой, признал бы за «охотника». С охотника же взятки гладки!

И все-таки несколько раз мне приходилось внезапно с удивлением всматриваться в моего лучшего следопыта: Вдруг на короткие мгновения, на минуты самое большее, лицо его менялось примерно так, как меняется старый, закопченный, пожухлый портрет, когда над ним закончит работу и отойдет прочь превосходный реставратор: что-то наносное, что-то случайное и постороннее внезапно исчезает, и перед вами проступает человек, каким написал его большой художник.

Один раз, в первый раз – в самом центре дачи, там, где на отлогом холме поднимался остров кондового – ствол к стволу, мачта к мачте – красного бора, – идучи по привольно вьющейся у подножия холма, даже не то что тропке, а так, «по слядку», Федор настолько резко остановился, что я едва не налетел на него сзади (я бы и налетел, если бы он, «затормозив», одновременно не ступил полшага в сторону: это было у него безусловным рефлексом – не сделай так, и идущий сзади может, наткнувшись на переднего, и сам упасть и того «урунить»... Произойдет какой-никакой «глум», суматоха: а разве это допустимо «в лясу»?)

Федор остановился как вкопанный и, наклонив голову к правому плечу, прислушался. Нет, я не пытался поступить так же. Ну, что я мог услышать? То же, что и всякий: цокочет чем-то встревоженная белка высоко на ближней сосне. Тихонько, вполголоса разговаривает легкий ветерок еще выше, в самых маковках. Но у Стукаленкова была способность – я в этом уверен – воспринимать и ультра- и инфразвуки, в каком-то их (или его!) диапазоне... Он слышал то, чего другие люди не слышали и услышать не могли. Он сделал второй осторожный полушажок прочь с тропы, вправо, к густому кусту иван-чая, невесть как обосновавшемуся в этой слишком дремучей для него гущаре, пристроившись к крошечному, но всегда освещенному солнцем «зеркальцу» света. Еще шаг, еще... Нагнулся, всмотрелся в упругую чащу стеблей кипрея, потом, наклонившись, протянул туда руку...

– Ишь, дурачок какой, – глухо и ласково пробормотал он, что-то делая в зеленой полутьме у самых корней иван-чая. – И как это тебя сюда занесло? Ишь, как обкрутился, што паук какой... В конёвий волос запутлялся! Это ж надо ж, чтоб такое дело вышло. Ну ничего: благо голос во время подал! - Он, выпрямляясь, обернулся ко мне и протянул руку. На большой ладони его лежал уже хорошо обросший рыжей шерсткой бельчонок, по-взрослому пушистохвостый, но самым беспомощным образом опутавший себя длинным волосом, который, наверное, та лесная птичка, какую в наших местах так и зовут «волосянкой» за ее аккуратные гнезда, всегда с геометрической точностью выстланные внутри плотной спиралью из конского волоса, несла к месту своей постройки, уронила и превратила в повисший на иван-чае силок. Трудно, конечно, сказать, как мог попасть в этот силок полувзрослый бельчонок: в лесу ежедневно разыгрывается неисчислимое множество таких безмолвных и безнадежных драм. Ясно одно: не услышь сверхчуткое ухо Федора Стукаленкова уже почти неслышный писк в кусте кипрея, песенка крошечного существа была бы спета. Он так закатался в длинный вороной волос, что никакой возможности перекусить его у него не оставалось. Белка-мать? Ну, что белка-мать? Она же не человек, как было ей сообразить, что за беда случилась с ее крошечкой. И что тут можно ей было сделать? Сидит высоко на ветке, цокает в полном отчаянии, то спустится, то взовьется в самую крону...

А теперь бельчонок, часто дыша, слабо дергался, думая, что вот и пришла к нему самая' страшная бородатая сероглазая смерть. Но смерть говорила негромким и нестрашным голосом, и понемногу ужас сталуходить из бельчонка. Конечно, он ничего не понял, но почувствовал, что ему становится все лучше и лучшее.

Очень осторожно – странно было видеть, как легко и умело двигались над рыженькой шкуркой совсем не нежные, заскорузлые руки с приконченными махоркой пальцами, – очень осторожно и неторопливо лесник распутывал страшный силок. И вот, наконец, маленькое существо не то чтобы встрепенулось – какое там встрепенешься, пролежав в траве, туго связанным, неведомо сколько времени! – нет, бельчонок чуть пошевелился, потихонечку перекатился со спинки на бочок, потом на брюшко, полежал так, дыша все глубже и свободнее, и, с трудом подгребая под себя стукаленковскую ладонь короткими передними лапками, сел наконец, сел неуверенно, но уже так, как садятся все белки, жиденький хвостик кверху – над кисточками еле заметных ушей. Он сел и – я не услышал этого, но Стукаленков услышал и усмехнулся: «Ишь! Оклечетался?.. Матку зовешь?» – спросил он у бельчонка. Не знаю, ответил ли ему что-нибудь бельчонок, но, может быть, и ответил. Потому что Федор Стукаленков вдруг высоко – как мог – поднял руку с еле живым зверьком над своей головой. – И можете не верить мне, если не хотите, это ваше дело! – старая белка внезапно, легко, головой вниз, как это свойственно только их племени, низбежала по красному сосновому стволу до ветки, засохшей метрах в пятнадцати над землей, перемахнула с ее конца на лапу елки, тянувшейся тут же вверх, к свету, промчалась по ней, прыгнула на другую, уже совсем близкую к неподвижно стоявшему (бельчонок над головой) Федору, на секунду задержалась, наверное, в неистовой смене надежды и страха, задергала своим пышным, как страусовое перухвостом и – раз! – перелетела на человеческую руку. Несколько мгновений две белки, большая и совсем маленькая, сидели, обнюхиваясь, рядом на лесниковой ладони. Потом мама осторожно схватила своего ребенка – горе ты мое! – за шкирку, пробежала с ним в зубах до Федорового плеча – оттуда ближе до еловых лапок! – прыгнула на сине-зеленую нижнюю веточку-стрелку...

Но я уже не смотрел на нее. Я стоял и глаз не мог Отвести от Федора Стукаленкова. Запрокинув голову, он вглядывался в древесную крону над нами, и простодушное, «скопское» лицо его светилось такой никогда до того мною не виданной добротой и ясностью, что каждый, ни на миг не задумавшись, сказал бы, глядя на него:. «Ах, какой красивый, какой прекрасный человек!»

Много лет я раздумывал потом, где видел я такое лицо, такой мужской, весь источающий свет лик... Не то у Нестерова в его эскизах к Сергию Радонежскому, не то... Вот это и был «раз первый»...

2. Два посещения

Когда я еще не знал его, мне другие лесники рассказывали про Федю Стукаленкова разное. Рисовали его каким-то необыкновенным бирюком, молчальником, нелюдимом. Были такие, которые просто махали рукой при упоминании о Стукаленкове. Были другие: они выдумывали разные фантастические объяснения, вроде что его «мачеха секунду смертным боем била». Многие не говорили ничего, только зловеще предупреждали: «Вот ужо придется у него заночевать, сами увидите!»

Наконец, находились и такие, которые, когда речь заходила о нем, просто отплевывались и украдкой крестились, тем самым показывая, что Федор Матвеев Стукаленков из деревни Нижнее Боково если не продал душу черту, то, во всяком случае, так или иначе связан с этим последним.

Мне долго не приходилось заезжать в дальнюю дачу «Старик», а когда пришлось, то случилась довольно хитроумная история.

Я приехал туда для ревизии лесосек, отведенных еще летом одному из местных «Желлескомов»: сам же Стукаленков дал знать в лесничество, что, по его мнению, «Желлеском» незаконно «прирезал» к отводам изрядные полосы не отмеренного ему и не оплаченного по закону леса.

Целый день мы с Федором таскались по декабрьскому лесу, на нашу удачу малоснежному, а когда стало темнеть, направились к перекрестку двух дорог, куда должны были подогнать мне из ближней деревни Чуркино санки, чтобы отвезти меня на ночлег: ночевать у самого Стукаленкова, по его словам, было бы мне неудобно. Он объяснил это тем, что у него «хата – прости господи, ну и опять же – маленький вроде заболевши: боюсь, ночью беспокоить будет». Ну что ж, так, так-так: в Чуркине помещался «Желлескомовский» лесник, а лесники у «Желлескомов» были все люди с отличными пятистенками, и заночевать него, вероятно, мне было бы даже комфортабельнее. Правда, мне не очень-то хотелось вступать в какие бы то ни было отношения с работниками ревизуемого учреждения, но репутация у меня была как у жены Цезаря, а другого выхода явно не оставалось: было хорошо известно, что Федор Матвеич никогда и никого к себе в дом не приглашает.

Мы дошли в сумерках до перекрестка, но никаких чуркинских саней там не обнаружили. Постояли, померзли. Сумерки стали гаснуть, и Федор Стукаленков внезапно обеспокоился. «Что я вам скажу, товарищ начальник, – с видимым неудовольствием, но очень решительно заговорил Он вдруг, – а ведь придется вам у меня заночевать» (чуть заметный огонек его «сторожки» мелькал вдали между осиновых стволов). Я возразил, не потому, что боялся бы ребячьего ночного плача – в те годы меня буквально из пушки стреляй не разбудить было, я убедился в этом еще на фронте гражданской войны, – а просто зная, что этот странный лесник по каким-то причинам опасается вводить посторонних в свой дом.

– А зачем мне тебя стеснять, Федор Матвеич? – предложил я. – Ведь до Чуркина-то сколько? Версты четыре... Шаг у меня, сам видишь какой, дорога одна. Пойду, через час там буду...

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 4-м номере читайте о знаменитом иконописце Андрее Рублеве, о творчестве одного из наших режиссеров-фронтовиков Григория Чухрая, о выдающемся писателе Жюле Верне, о жизни и творчестве выдающейся советской российской балерины Марии Семеновой, о трагической судьбе художника Михаила Соколова, создававшего свои произведения в сталинском лагере, о нашем гениальном ученом-практике Сергее Павловиче Корллеве, окончание детектива Наталии Солдатовой «Дурочка из переулочка» и многое другое.



Виджет Архива Смены

в этом номере

Особо опасный преступник

Повесть в эпизодах, письмах и документах (1902–1905 гг.)

Великая Отечественная

С бывшим начальником генерального штаба партизанского движения при ставке Верховного Главнокомандования Пантелеймоном Кондратьевичем Пономаренко беседует специальный корреспондент «Смены» Леонид Плешаков