— Было.
— Расскажите, прошу вас, — горячо попросила она. — Я так мало знаю обо всем...
Эту черную работу он выбрал по своей воле. Иные товарищи его устроились на летнюю практику по конторам, станционным службам, в слесарные мастерские, при техниках, инженерах и мастерах, а он решил на паровоз, кочегаром.
Престарелый, грязный, весь в потеках масла и ржави, паровоз сипел на маневровых путях. Он был окутан клубами пара, рвущегося из худых трубок и неплотных соединений, через окаменевшую набивку сальников и вконец изношенные золотники. На своем веку он немало потаскал по линии грузов и доживал последние годы в трудах же — формировал составы, толкал вагоны на выгрузку и погрузку, возил балласт, шпалы и рельсы для ремонта станции. С места трогался по-стариковски, трудно и натужно, скрипел, немощно пыхтел, а на ходу бил истертыми подшипниками, гремел разболтанными дышлами и сверх шаблона прокатанными колесными бандажами, испуганно вздрагивал и трясся на рельсовых стыках, шипел, свистел на все лады, и даже гудок его был старчески слабым, надтреснутым и хриплым.
Работа на паровозе была неимоверно грязной. Уголь и брикеты находились в тендере, куда то и дело приходилось проникать через узкий кочегарный лаз и подшвыривать топливо к лотку. Лопата поднимала густые столбы черной пыли, края угольной ямы осыпались, ползли под ноги рыхлые скаты, а во время движения паровоза так вихрило, что дышать было совсем нельзя — приходилось карабкаться наверх, к воздушной струе, которая несла от котла нестерпимо горячий дух сгоревшего масла, сырой пар, горький чад и колючую изгарь из трубы, терпкие запахи. Глотнув такого воздуха, он снова сползал в яму. Угольная пыль так забивалась в волосы, что они скрипели и дымили, если их потрогать, проникала под одежду, смешивалась с потом и вызывала нестерпимый зуд, проникала под ногти, въедалась в поры, веки. Но черная эта пыль от ньюкэстля далеко не вся паровозная грязь. К рукам и одежде липнет густая жирная масса, которой несколько раз в смену приходилось смазывать подшипники тяг, кулисы и дышла... А во время чистки поддувала летит и сыплется жгучая зола с пеплом, прилипает, и если попытаешься оттереть потом ветошью лицо или руки, то размажешь только, еще сильнее вотрешь в кожу всю эту благодать, и он как следует отмылся лишь через полгода, уже в Петербурге...
Она взглянула на чистое, подрумяненное свежим ветром лицо рассказчика.
— И есть люди, что работают всю жизнь в такой грязи?
— Да. С юности и до смерти... Однако грязь — пустяки.
— Что же еще?
— Работа. Ведь за одну смену приходилось перекидывать к лотку триста пудов угля и (...) брикетов.
— Сколько?!
— Всего шестьсот пудов, потому что из лотка топливо перебрасывается в огневую коробку. Но это не все. После смены — а она длилась сутки, до восьми утра — мы еще запасались углем, дровами, водой, смазкой, пригашивали котел, мыли керосином его обшивку, чистили колеса и дышла. Только уж после полудня — мыться и обедать. Потом на квартиру, где засыпаешь мертвым сном до трех часов ночи, потому что я прибегал к паровозу в четыре утра, чтобы к восьми нагнать в котле рабочее давление пара. Начинаешь с дров, потом подсыпаешь постепенно брикеты, на хорошее пламя трусишь уголь и сифонишь, то есть даешь тягу, пока вся топка не возьмется белым жаром... А уголь этот снова подгребаешь и бросаешь к лотку и раскидываешь по топке двадцать четыре часа подряд. Лопата становится тяжелой, будто она вся из железа... Руки крючит, на ладонях и пальцах водяные мозоли с красными каемками.
Она взглянула на его руки, хрупкое изящество которых не могли скрыть даже шерстяные перчатки, связанные к его приезду сестрой. Как они выдержали такую каторжную работу и не огрубели? А он, захваченный воспоминаниями, словно видя перед собою что-то и не глядя на нее, продолжал азартно рассказывать о том, чего никогда не встретилось ей ни в одной книге, немецкой, французской или русской, о чем она совсем не предполагала узнать от него сейчас.
— А надо еще качать воду, тормозить и оттормаживать паровоз, чистить поддувало. Это самое тяжелое, что я пока в жизни узнал, — чистить поддувало и подрезать нижний слой горящего угля. Длинная — сажени полторы — железная кочерга перевешивает дальним концом, а ты лежишь с нею под горячим поддувалом и пытаешься вставить загнутый ее конец в колосниковую щель. Вставишь с грехом пополам, дергаешь изо всех сил, чтобы взрезать намертво спекшийся шлак. Пот щиплет лицо и заливает глаза, руки немеют, потому что держишь их вверху, серая теплая зола сушит и совсем перехватывает горло... Я не раз бросал резак, полутрупом лежал под паровозом и совершенно мне становилось безразлично, умру я сейчас от остановки сердца, дыхания или меня раздавит раскрытый клапан зольника, если паровоз тронется. Машинист грубо орал сверху, из окошка будки, это меня почему-то приводило в чувство, придавало сил, и я снова брался за резак...
— Злой был человек?
— Машинист? Золотой был человек! — На разгоряченном его лице появилось . непередаваемое выражение исключительного почтения и приязни, связанное, очевидно, с какими-то неизвестными ей и дорогими для него воспоминаниями. — Григорий Иванович Григорьев... Он мне жизнь спас.
— Что вы говорите! Как это случилось?
Он тогда быстро лриспособился впрыгивать с резаком на лесенку будки, когда паровоз уже трогался, соскакивать на ходу, даже при максимальной скорости тридцать верст в час, если срочно требовалось что-нибудь объяснить неуловимому составителю, проходящему по вагонам где-то на соседних путях. И вот однажды, держась за поручень, оторвав от подножки и свесив одну ногу, он уже изготовился, однако не посмотрел вперед. Спрыгнул и угодил, к несчастью, на песчаный откос — накануне в этом месте сгрузили с платформы балласт для подсыпки полотна. Песок быстро высох под жарким южным солнцем, сделался рыхлым и сыпучим. Охваченный ужасом, он почувствовал, что сползает под колеса идущего поезда и ничего не может поделать. Остановившимися и уже почти умирающими глазами он смотрел на вертящиеся колеса вагонов. Через несколько секунд его разрежет вон тем колесом, нет, очевидно, вот этим, что медленно и неотвратимо накатывает на тот участок рельса, куда уже сползли его ноги, почти парализованные неизбежным, и куда сползает он сам, весь Упал вниз, и уже не слышал, как впереди взвизгнули и заколотились о рельсы колеса паровоза, как залязгал буферными тарелками и перекатно загрохотал порожняк, не видел, как подпрыгнула за аршин до его тела, скрюченного в бессильной судороге, тяжелая железная смерть и остановилась.
Григорьев, конечно, не успел увидеть сползающего под колеса кочегара. Самое большее, что он мог заметить, — это мелькнувший внизу бугор песка, но рука его сама и мгновенно сделала единственное спасительное движение, впустив в цилиндры упругий пар навстречу поршням. И машинист не стал ничего объяснять — только досадливо махал рукой на бессвязные расспросы все еще трясущегося практиканта, отворачивал мертвенно-бледное лицо, которое под черными пятнами грязи казалось еще белей.
Вялый и неповоротливый с виду, он в другой раз обнаружил совсем уж невероятную находчивость. И только благодаря этому я сейчас хожу без костыля. Мне должно было раздавить ногу, вот эту.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.