Дети войны

Виктор Потанин| опубликовано в номере №1391, май 1985
  • В закладки
  • Вставить в блог

Как-то сразу после войны в наш Курган приезжал Сергей Лемешев. Я был на этом концерте, слушал это пение, но лучше бы не был, лучше б не слушал... Помню: после этого концерта в моем городе вдруг все изменилось. Я шел тогда домой и не узнавал своих улиц и переулков. Все стало каким-то маленьким, низеньким, каким-то даже горестным, провинциальным. Своя личная жизнь тоже почему-то сжалась и потускнела. И сразу же поселились в душу вопросы: «Ну почему ты сам такой маленький, бесталанный? И зачем ты родился на белый свет? Для чего?..» Было так горько, хоть накладывай на себя руки. Но когда прошел этот внезапный порыв, захотелось сделаться другим, совсем другим человеком... И сделать что-то хорошее людям.

Так же душевно, так же пронзительно пела Валя Руденко. В ее голосе тоже была печаль. Наверно, Валя тосковала о доме — о Ленинграде, о своих близких, которых разметала блокада, тосковала о всей своей жизни, которая начиналась в таком горе, в мучениях... И все же печаль длилась недолго. Сквозь нее пробивалась надежда — особенно тогда, когда Валя запевала народные полтавские песни. И ее голос в это время уже не томился, не плакал, а, наоборот, звенел, поднимался все выше и выше. Нам казалось, что звенит колокольчик. Он и сейчас все еще звенит во мне долгим серебряным звоном...

Сейчас Новый год. Музыка, те самые магнитофоны, о которых спрашивали меня ребята. Они звучали справа и слева, и надо мной, в верхних квартирах. А совсем близко, почти под самыми окнами, поднималось к небу огромное зарево — это горела в огнях городская елка. Я засмотрелся на нее — на это голубое, зеленое, на это невыразимое пламя, а сам все вспоминал, вспоминал ту далекую елку сорок третьего года. И ту холодную зиму, и те снега, которые заметали с головой деревенские крыши. И чтоб вырваться из дома, надо было сначала откопать дверь, потом сделать в снегу проходы, а потом уж только постучать в ставень: «Эй, живые кто, выходите!»

Но не все уже были живые. На моих глазах привезли в интернат двух девочек-близнецов. Они местные, из нашей деревни. Конечно же, Утятский интернат создали в первую очередь для приезжих, но в крайних случаях здесь принимали и деревенских. А близнецы — крайний случай. Девочки были дочерями колхозницы Феклы Петиновой. Она умерла недавно от истощения. А девочки тоже прямо скелетики. Но дыхание еще есть, и глазенки моргают. Может, и повезет им — поправятся...

С фронтов идут одни похоронки. Только за последние месяцы сколько их! Погиб Александр Шевалдышев — у жены Антонины пятеро ребятишек; погиб Дмитрий Луканин — в семье тоже пятеро малышей; погиб Кузьма Трубин, а его дети, Николай, Анна и Виктор, говорят, уже опухли с голоду, и в доме холодина. Выживут ли? Сгорел в танке Иван Репин, сгорел в самолете Яков Менщиков, умер от ран Новгородов Василий... Принесли похоронную и на школьного математика Анатолия Петровича Макарова. Оставил сиротами четырех детей. Зато в семье после него осталось ружье. Жена учителя Анастасия Михайловна стреляет из ружья ворон и сорок. Это для семьи основное питание. Сидишь, бывало, дома, и вдруг под самыми окнами — хлоп! Ружье — не ружье, даже страшно. А бабушка моя только вздохнет и головой покачает: «Еще одной вороны на свете нет. А тоже ведь была живая душа. Ничего, Анастасия Михайловна, вот январь проживем, а там уж полегче. И морозы, может, убавятся...» — это бабушка обращалась к хозяйке ружья, но та ее, конечно, не слышала.

«Тихая, голубая, совсем новогодняя ночь»

Январь начинался с елки. И тот далекий год, сорок третий, тоже начался с нарядной елки, на которую пригласили нас ленинградцы. Какими они были счастливыми, эти приезжие! У них. в интернате, и елка лучше, чем в школе, у них и патефон играет, у них дают подарки...

Я пришел сюда вместе с бабушкой, а все равно страшновато. Людей много, но все молчат. Но вот патефон играет песню о Ленинграде, и елка приглашает гостей. Мы входим в большую комнату и замираем: елка горит от хлопушек, от блесток, на ней — самодельные фигурки из дерева, разноцветные шишки, шары. Говорят, что она была еще лучше, красивее: приезжие наделали много бумажных цепей и покрасили их В золотые цвета, но приехал инспектор из районо, велел все цели убрать. Он сказал, что цепи — символ закабаления.

Но и без цепей зеленая красавица хороша! И все равно кругом тихо, мы почему-то даже боимся дышать. Но зато наши глаза! Они все видят, все замечают и следят за движением хозяев. Они стоят пока почему-то отдельно. Вот они — целый ряд: впереди всех директор интерната Назарова Антонина Владимировна, рядом с ней воспитатели Фаина Ароновна Корман и ее сестра Раиса Ароновна, а возле них, переминаясь на раненых ногах, стоит председатель колхоза, недавний фронтовик Батиков Илья Васильевич. А по другую сторону комнаты сошлись вместе директор школы, наша любимая учительница истории Иванова Варвара Степановна, возле нее учительница немецкого языка Анна Васильевна Котова и моя мать — завуч школы Потанина Анна Тимофеевна... А посредине комнаты, почти в метре от елки, стоят те, ради которых и началось торжество. Здесь и Юра Юдин, Лотта Корман, самая знаменитая отличница в нашей школе, а рядом с ними улыбаются два брата Николаевых со своей сестренкой Валенькой. Ей всего лет шесть или семь, а братья постарше. Рядом с Николаевыми стоит вся пунцовая Валя Руденко, наша артистка. Ей много петь сегодня, и она очень волнуется. Чуть поодаль — Люся Епифанова, тоненькая, худенькая, похожая на стебелек травы. А чуть подальше располагаются кучкой все деревенские — и ребятишки, и взрослые. У многих на руках даже грудные дети, совсем малышня. Их берут в надежде на дополнительный подарок. Так потом и случается: самым маленьким из гостей дают больше всего...

Объявляют концерт. И опять поют песню о Ленинграде, читают стихи. Меня тоже просят выйти поближе к елке, и я читаю стихи Пушкина о зиме. Читаю громко, до боли в горле, мне кажется, что так и надо читать стихи. А после меня уж поет Валя Руденко. Это чудо! Если б вы слышали, как она пела... Звенит колокольчик, дрожит чистое серебро и навевает сны. У многих в руках платочки, и они осторожно вытирают глаза. А Валя все поет и поет. Где же она сейчас? Где звенит это серебро-колокольчик?.. Многое бы я дал, чтобы знать.

Прошел еще час — и закончился новогодний концерт. Сколько же он длился?! Показалось, всего один миг... Все дорогое, хорошее продолжается всегда только миг. А время ведь уже позднее — надо домой. Школьный конюх Карпей Васильевич запрягает нашу Серуху и начинает всех развозить. Это дело серьезное, нужное. У многих из гостей на ногах нет добротной обуви, а на дворе — мороз...

Доходит очередь до меня. Мы залазим с бабушкой в коробушку. Карпей Васильевич щелкает кнутиком — и вперед: Скрипят полозья, сверкают снега. Я смотрю на луну, и мне кажется, что там ходят какие-то люди, но мне не страшно. Наоборот, мне весело, мне хорошо, да и угостили нас ленинградцы на славу. Даже булочки были из настоящей муки. И концерт понравился, и самому пришлось выступить, и мне все хлопали... Сверкают снега. А в горле у меня спазм от счастья, да и бабушка рядом. Она укрывает мне ноги шалью, а сама что-то шепчет. Может, молитвы за спасение тех, кто сейчас в ленинградских снегах. «Ты б, Женя, горло-то свое получше закутывал, а то морозец хватается...» Я слушаю бабушку и улыбаюсь. Ну какой же я Женя? Так зовут ее сына, от которого недавно пришла похоронка. И вот она уже путает нас, а поправить ее не решаюсь... Но мне все равно хорошо. Да и ночь плывет тихая, голубая, совсем новогодняя ночь...

На этой ночи можно бы и закончить, но мне что-то еще мешает. Я подхожу совсем близко к окну и поднимаю высоко штору. Горит наша елка, пылает до неба. Голубой и зеленый свет. И еще красный, желтый, сиреневый. Счастливый новогодний огонь... А какой же свет был там, в Ленинграде? Багряный? Да, да, багряный, как кровь. Потому и написал поэт: «Все на колени, все! Багряный хлынул свет! И ленинградцы вновь идут сквозь дым рядами...»

«Но это были уже другие слезы»

И в этом ряду я вижу лицо Юры Юдина. Вот оно, рядом, можно даже дотронуться. Красивое, ясноглазое, как у капитана Гастелло. Он и душой своей походил на чудесного летчика и так же ненавидел фашистов...

И вот я начал рассказ о Юре, а сам боюсь: сумею ли, хватит ли нервов? Был у меня самый страшный день в те далекие годы. Признаюсь сейчас: этот день связан с Юрой...

Как мы, деревенские, любили его! И как гордились! Нам казалось, что он самый бесстрашный. Ему было лет двенадцать-тринадцать, но мы знали, что он в Ленинграде уже дежурил на крышах и сбрасывал зажигалки. А это ведь те же бомбы...

Он приехал к нам вместе с мамой, и та устроилась в интернате. Работа тяжелая: с утра до ночи на кухне. Она и за повара, и за техничку, а по ночам ухаживала за больными. Вот и сдало сердце, не выдержало. Да и как ему выдержать, когда за плечами блокада. И вот однажды Юра проснулся, а мама не дышит. Он подошел поближе к кровати и не услышал дыхания. Он схватил ее за руку — ладонь была ледяная. И тогда, потрясенный, он закричал и кинулся прямо к двери. Они жили на первом этаже интерната, и Юра выскочил сразу в ограду. Он выбежал раздетый, разутый, в одних тонких носочках. Он не медлил, потому что принял решение. Но что было потом — я не знаю. Одно только помню: как он страшно кричал, как разбудил всю деревню. Его крики услышали в каждой избе, да и как не услышать!.. Часто говорят: у меня кровь, мол, застыла в жилах. Так и было тогда, так и случилось — и пришел ужас. Такого страха я никогда не знал еще, не испытывал. И закричать бы тоже, но не могу. И этот страх приподнял меня с места и кинул на улицу. А там уже вся деревня. Как будто пожар или кого-то убили. Но все бежали к Тоболу: на берегу что-то случилось. И мы тогда побежали, но было уже поздно... Навстречу нам шел Игорь Плотников и нес на руках нашего Юру. Игорь нес его осторожно, как будто брел по воде, как будто у него заболели ноги. Голова у Юры моталась, все время сползала набок, но сам он был живой.

По толпе прошел вздох облегчения. А потом женщины закричали: «Быстрей, Игорь, быстрей! У него, поди, обморок?..» И тот сразу прибавил шаг, а потом побежал бегом — откуда только у Игоря силы взялись. Так на руках и занес Юру на второй этаж — в интернате сразу зажглись огни и забегали люди. И только через час на этаже все затихло. Но мы не расходились. Помню, было холодно, а в небе сиял блеклый, еле заметный месяц. Скоро его скрыли тучи, и посыпал дождик. Это было как облегчение, как надежда. И тогда все пошли домой. По пути мои соседки разговорились. От них узнал я, что Игорь догнал своего дружка уже на самой реке. Еще бы миг — и тот бы, мол, бросился с берега, утопился. Но, видно, повезло парнишке. Видно, есть еще счастье...

Счастье? Какое оно? Да и есть ли оно на свете? Ведь через два дня мы хоронили Юрину маму. Маленький белый гробик пах смолкой и свежей стружкой. Так же пахли сосновые ветки. Мы их бросали себе под ноги. Шли за телегой и бросали. Лошадь шагала тихо и все время вязла в глубокой колее, но до кладбища было близко. Вот и кладбище, вот и холмик земли, вот и свежая ямка... Юра в последний раз посмотрел на мать и упал на гроб. Он не кричал, он не бился: наверное, не было уже сил...

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 10-м номере читайте о трагической судьбе правительницы Анны Леопольдовны, об интересных фактах из жизни Жоржа Сименона, об отношении Михаила Булгакова к двум его любимым городам – Киеву и Москве, о непростой актерской судьбе народной артистки СССР Марии Бабановой, продолжение остросюжетного романа Александра Полянского «Жара» и многое другое.



Виджет Архива Смены

в этом номере

Непокоренные

Военная повесть «Смены». Война. Победа. Комсомол. Глава третья

Солдатская верность

Военная повесть «Смены». Война. Победа. Комсомол. Глава седьмая

Рядовые тыла

Военная повесть «Смены». Война. Победа. Комсомол. Глава четвертая