Как-то сразу после войны в наш Курган приезжал Сергей Лемешев. Я был на этом концерте, слушал это пение, но лучше бы не был, лучше б не слушал... Помню: после этого концерта в моем городе вдруг все изменилось. Я шел тогда домой и не узнавал своих улиц и переулков. Все стало каким-то маленьким, низеньким, каким-то даже горестным, провинциальным. Своя личная жизнь тоже почему-то сжалась и потускнела. И сразу же поселились в душу вопросы: «Ну почему ты сам такой маленький, бесталанный? И зачем ты родился на белый свет? Для чего?..» Было так горько, хоть накладывай на себя руки. Но когда прошел этот внезапный порыв, захотелось сделаться другим, совсем другим человеком... И сделать что-то хорошее людям.
Так же душевно, так же пронзительно пела Валя Руденко. В ее голосе тоже была печаль. Наверно, Валя тосковала о доме — о Ленинграде, о своих близких, которых разметала блокада, тосковала о всей своей жизни, которая начиналась в таком горе, в мучениях... И все же печаль длилась недолго. Сквозь нее пробивалась надежда — особенно тогда, когда Валя запевала народные полтавские песни. И ее голос в это время уже не томился, не плакал, а, наоборот, звенел, поднимался все выше и выше. Нам казалось, что звенит колокольчик. Он и сейчас все еще звенит во мне долгим серебряным звоном...
Сейчас Новый год. Музыка, те самые магнитофоны, о которых спрашивали меня ребята. Они звучали справа и слева, и надо мной, в верхних квартирах. А совсем близко, почти под самыми окнами, поднималось к небу огромное зарево — это горела в огнях городская елка. Я засмотрелся на нее — на это голубое, зеленое, на это невыразимое пламя, а сам все вспоминал, вспоминал ту далекую елку сорок третьего года. И ту холодную зиму, и те снега, которые заметали с головой деревенские крыши. И чтоб вырваться из дома, надо было сначала откопать дверь, потом сделать в снегу проходы, а потом уж только постучать в ставень: «Эй, живые кто, выходите!»
Но не все уже были живые. На моих глазах привезли в интернат двух девочек-близнецов. Они местные, из нашей деревни. Конечно же, Утятский интернат создали в первую очередь для приезжих, но в крайних случаях здесь принимали и деревенских. А близнецы — крайний случай. Девочки были дочерями колхозницы Феклы Петиновой. Она умерла недавно от истощения. А девочки тоже прямо скелетики. Но дыхание еще есть, и глазенки моргают. Может, и повезет им — поправятся...
С фронтов идут одни похоронки. Только за последние месяцы сколько их! Погиб Александр Шевалдышев — у жены Антонины пятеро ребятишек; погиб Дмитрий Луканин — в семье тоже пятеро малышей; погиб Кузьма Трубин, а его дети, Николай, Анна и Виктор, говорят, уже опухли с голоду, и в доме холодина. Выживут ли? Сгорел в танке Иван Репин, сгорел в самолете Яков Менщиков, умер от ран Новгородов Василий... Принесли похоронную и на школьного математика Анатолия Петровича Макарова. Оставил сиротами четырех детей. Зато в семье после него осталось ружье. Жена учителя Анастасия Михайловна стреляет из ружья ворон и сорок. Это для семьи основное питание. Сидишь, бывало, дома, и вдруг под самыми окнами — хлоп! Ружье — не ружье, даже страшно. А бабушка моя только вздохнет и головой покачает: «Еще одной вороны на свете нет. А тоже ведь была живая душа. Ничего, Анастасия Михайловна, вот январь проживем, а там уж полегче. И морозы, может, убавятся...» — это бабушка обращалась к хозяйке ружья, но та ее, конечно, не слышала.
«Тихая, голубая, совсем новогодняя ночь»
Январь начинался с елки. И тот далекий год, сорок третий, тоже начался с нарядной елки, на которую пригласили нас ленинградцы. Какими они были счастливыми, эти приезжие! У них. в интернате, и елка лучше, чем в школе, у них и патефон играет, у них дают подарки...
Я пришел сюда вместе с бабушкой, а все равно страшновато. Людей много, но все молчат. Но вот патефон играет песню о Ленинграде, и елка приглашает гостей. Мы входим в большую комнату и замираем: елка горит от хлопушек, от блесток, на ней — самодельные фигурки из дерева, разноцветные шишки, шары. Говорят, что она была еще лучше, красивее: приезжие наделали много бумажных цепей и покрасили их В золотые цвета, но приехал инспектор из районо, велел все цели убрать. Он сказал, что цепи — символ закабаления.
Но и без цепей зеленая красавица хороша! И все равно кругом тихо, мы почему-то даже боимся дышать. Но зато наши глаза! Они все видят, все замечают и следят за движением хозяев. Они стоят пока почему-то отдельно. Вот они — целый ряд: впереди всех директор интерната Назарова Антонина Владимировна, рядом с ней воспитатели Фаина Ароновна Корман и ее сестра Раиса Ароновна, а возле них, переминаясь на раненых ногах, стоит председатель колхоза, недавний фронтовик Батиков Илья Васильевич. А по другую сторону комнаты сошлись вместе директор школы, наша любимая учительница истории Иванова Варвара Степановна, возле нее учительница немецкого языка Анна Васильевна Котова и моя мать — завуч школы Потанина Анна Тимофеевна... А посредине комнаты, почти в метре от елки, стоят те, ради которых и началось торжество. Здесь и Юра Юдин, Лотта Корман, самая знаменитая отличница в нашей школе, а рядом с ними улыбаются два брата Николаевых со своей сестренкой Валенькой. Ей всего лет шесть или семь, а братья постарше. Рядом с Николаевыми стоит вся пунцовая Валя Руденко, наша артистка. Ей много петь сегодня, и она очень волнуется. Чуть поодаль — Люся Епифанова, тоненькая, худенькая, похожая на стебелек травы. А чуть подальше располагаются кучкой все деревенские — и ребятишки, и взрослые. У многих на руках даже грудные дети, совсем малышня. Их берут в надежде на дополнительный подарок. Так потом и случается: самым маленьким из гостей дают больше всего...
Объявляют концерт. И опять поют песню о Ленинграде, читают стихи. Меня тоже просят выйти поближе к елке, и я читаю стихи Пушкина о зиме. Читаю громко, до боли в горле, мне кажется, что так и надо читать стихи. А после меня уж поет Валя Руденко. Это чудо! Если б вы слышали, как она пела... Звенит колокольчик, дрожит чистое серебро и навевает сны. У многих в руках платочки, и они осторожно вытирают глаза. А Валя все поет и поет. Где же она сейчас? Где звенит это серебро-колокольчик?.. Многое бы я дал, чтобы знать.
Прошел еще час — и закончился новогодний концерт. Сколько же он длился?! Показалось, всего один миг... Все дорогое, хорошее продолжается всегда только миг. А время ведь уже позднее — надо домой. Школьный конюх Карпей Васильевич запрягает нашу Серуху и начинает всех развозить. Это дело серьезное, нужное. У многих из гостей на ногах нет добротной обуви, а на дворе — мороз...
Доходит очередь до меня. Мы залазим с бабушкой в коробушку. Карпей Васильевич щелкает кнутиком — и вперед: Скрипят полозья, сверкают снега. Я смотрю на луну, и мне кажется, что там ходят какие-то люди, но мне не страшно. Наоборот, мне весело, мне хорошо, да и угостили нас ленинградцы на славу. Даже булочки были из настоящей муки. И концерт понравился, и самому пришлось выступить, и мне все хлопали... Сверкают снега. А в горле у меня спазм от счастья, да и бабушка рядом. Она укрывает мне ноги шалью, а сама что-то шепчет. Может, молитвы за спасение тех, кто сейчас в ленинградских снегах. «Ты б, Женя, горло-то свое получше закутывал, а то морозец хватается...» Я слушаю бабушку и улыбаюсь. Ну какой же я Женя? Так зовут ее сына, от которого недавно пришла похоронка. И вот она уже путает нас, а поправить ее не решаюсь... Но мне все равно хорошо. Да и ночь плывет тихая, голубая, совсем новогодняя ночь...
На этой ночи можно бы и закончить, но мне что-то еще мешает. Я подхожу совсем близко к окну и поднимаю высоко штору. Горит наша елка, пылает до неба. Голубой и зеленый свет. И еще красный, желтый, сиреневый. Счастливый новогодний огонь... А какой же свет был там, в Ленинграде? Багряный? Да, да, багряный, как кровь. Потому и написал поэт: «Все на колени, все! Багряный хлынул свет! И ленинградцы вновь идут сквозь дым рядами...»
«Но это были уже другие слезы»
И в этом ряду я вижу лицо Юры Юдина. Вот оно, рядом, можно даже дотронуться. Красивое, ясноглазое, как у капитана Гастелло. Он и душой своей походил на чудесного летчика и так же ненавидел фашистов...
И вот я начал рассказ о Юре, а сам боюсь: сумею ли, хватит ли нервов? Был у меня самый страшный день в те далекие годы. Признаюсь сейчас: этот день связан с Юрой...
Как мы, деревенские, любили его! И как гордились! Нам казалось, что он самый бесстрашный. Ему было лет двенадцать-тринадцать, но мы знали, что он в Ленинграде уже дежурил на крышах и сбрасывал зажигалки. А это ведь те же бомбы...
Он приехал к нам вместе с мамой, и та устроилась в интернате. Работа тяжелая: с утра до ночи на кухне. Она и за повара, и за техничку, а по ночам ухаживала за больными. Вот и сдало сердце, не выдержало. Да и как ему выдержать, когда за плечами блокада. И вот однажды Юра проснулся, а мама не дышит. Он подошел поближе к кровати и не услышал дыхания. Он схватил ее за руку — ладонь была ледяная. И тогда, потрясенный, он закричал и кинулся прямо к двери. Они жили на первом этаже интерната, и Юра выскочил сразу в ограду. Он выбежал раздетый, разутый, в одних тонких носочках. Он не медлил, потому что принял решение. Но что было потом — я не знаю. Одно только помню: как он страшно кричал, как разбудил всю деревню. Его крики услышали в каждой избе, да и как не услышать!.. Часто говорят: у меня кровь, мол, застыла в жилах. Так и было тогда, так и случилось — и пришел ужас. Такого страха я никогда не знал еще, не испытывал. И закричать бы тоже, но не могу. И этот страх приподнял меня с места и кинул на улицу. А там уже вся деревня. Как будто пожар или кого-то убили. Но все бежали к Тоболу: на берегу что-то случилось. И мы тогда побежали, но было уже поздно... Навстречу нам шел Игорь Плотников и нес на руках нашего Юру. Игорь нес его осторожно, как будто брел по воде, как будто у него заболели ноги. Голова у Юры моталась, все время сползала набок, но сам он был живой.
По толпе прошел вздох облегчения. А потом женщины закричали: «Быстрей, Игорь, быстрей! У него, поди, обморок?..» И тот сразу прибавил шаг, а потом побежал бегом — откуда только у Игоря силы взялись. Так на руках и занес Юру на второй этаж — в интернате сразу зажглись огни и забегали люди. И только через час на этаже все затихло. Но мы не расходились. Помню, было холодно, а в небе сиял блеклый, еле заметный месяц. Скоро его скрыли тучи, и посыпал дождик. Это было как облегчение, как надежда. И тогда все пошли домой. По пути мои соседки разговорились. От них узнал я, что Игорь догнал своего дружка уже на самой реке. Еще бы миг — и тот бы, мол, бросился с берега, утопился. Но, видно, повезло парнишке. Видно, есть еще счастье...
Счастье? Какое оно? Да и есть ли оно на свете? Ведь через два дня мы хоронили Юрину маму. Маленький белый гробик пах смолкой и свежей стружкой. Так же пахли сосновые ветки. Мы их бросали себе под ноги. Шли за телегой и бросали. Лошадь шагала тихо и все время вязла в глубокой колее, но до кладбища было близко. Вот и кладбище, вот и холмик земли, вот и свежая ямка... Юра в последний раз посмотрел на мать и упал на гроб. Он не кричал, он не бился: наверное, не было уже сил...
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Военная повесть «Смены». Война. Победа. Комсомол. Глава шестая
Военная повесть «Смены». Война. Победа. Комсомол. Глава первая
Военная повесть «Смены». Война. Победа. Комсомол. Глава седьмая