Извне ничто не мешает: широко печатается, бурно читается и даже, как выясняется, моден.
Так что же?
Изнутри зародилось сомнение. Самим естественным развитием своим подвел себя Р. Рождественский к качественному скачку, необходимость которого он теперь начал ощущать. Свободно развиваясь, его поэзия обнажила в себе замкнутый логический круг, который надо изнутри и преодолеть.
Он не преодолен еще. В какие бы дальние странствия ни отлетал Р. Рождественский, у него всегда измерен обратный путь к земле. Он бредит величием человека - и не может отвлечься от тяги, приковывающей его к земле. Он ненавидит остановившийся, вечный обывательский уклад, он начинает с этого. Но в последнем, в самом далеком своем горизонте он видит и воспевает то зримое, ощутимо-вещественное устроение человека на земле, которое само по себе грозит вернуть на его первый горизонт - к вещам. Он воспевает человека-гегемона, человека-хозяина, человека-распорядителя; но у него вся человеческая энергия направлена на самое себя.
Разрыв замкнутого кольца и нужен мне сегодня. Нет в Рождественском безмерности, беспредельности, в нем бездны нет. Ибо, кроме математической завершенности, в нашем бытии таится еще бездонная жажда смысла, неизмеримо высшего, чем масштаб отдельного человека и его осязаемого опыта длиной в пять-шесть десятков лет и шириной в диаметр твердого земного шарика. Эта жажда в нас живет и в поэзии нашей живет.
Мне нужна бесконечная тревога о справедливости, а не перераспределение энергии в замкнутом мире. Мне не хватает в Р. Рождественском того, что древние называли катарсисом, - непрерывного мучительного обновления всего душевного состава... То есть того самого качества не хватает мне, какого открывателем, а потом и тонким эксплуататором в нашей поэзии стал Андрей Вознесенский. Потому, кстати, и стал, что в воздухе носилось...
Мучительно возмужание? Да, мучительно. Но не век же нам ходить в детях! Извне решить проблему «молодости» ничего не стоит. Внешне проблема стоит до тех пор, пока дитятко ждет, что его извне признают. Но вот родители извлекают его из детского угла и сажают за общий стол. Признали! Теперь чадо должно говорить само. Тут-то и начинается самое трудное и самое ценное - преодоление детства изнутри, своим творчеством, своим опытом. Подпорок больше нет: ты и мир. Тревожное, захватывающее дух ощущение. Но только изведав его, изживаешь в себе наивное самочувствие жизнерадостного румяного бутуза, не знающего, откуда что берется откуда взялся он сам с его румянцем. Об этом нечего жалеть: приобретаешь опыт бесконечно ценнейший.
И вот что-то сдвигается, начинается что-то в самых последних стихах Р. Рождественского. «Мне все труднее пишется...» Сидит перед его глазами добрый, старый, ссутулившийся Светлов... Усталая романтика, свет вечерний - невероятный мотив у прежнего Рождественского. Он был всегда слишком по-земному здоров, чтобы думать о вечерних часах. Мысль о смерти просто не присутствовала в его организме, он о ней не знал, не хотел ни говорить, ни думать - так, если только к слову придется... Смерть была слово, звук пустой, выдуманная карга с клюкой: дал ей в ухо и пошел дальше. Смерть была та же жизнь, недостаточная жизнь, приостановившаяся жизнь, - смерти, как конца, просто не было в природе. Десять лет поэт Рождественский не знал о ней ничего. Потом, как обвал, пришла поэма «Реквием».
Я писал тогда о ее риторичности. Я эту риторичность и теперь вижу. Но и тогда и теперь я не могу читать этой поэмы без боли и без потрясения. Может быть, это факт моей личной биографии, и я иначе воспринимал бы стихи, если бы мог обойтись без мыслей о моем отце. Но я и не хочу воспринимать стихи иначе, чем лично, - стихи для живых людей пишутся. Меня потрясала в «Реквиеме» исступленная, отчаянная жажда оправдать гибель отцов. Всем оправдать: новой жизнью и новой работой, земной травой и ясным небом, нашими песнями и нашими стройками. Рождественский не мог вынести мысли об их гибели, и он сделал все, что было в его силах, чтобы оправдать ее, чтобы восстановить в душе равновесие.
Прошло еще три года, и вот он, тридцатидвухлетний мужчина, пишет стихотворение «Базар того года». Старичок фокусник на полузабытом базаре военных лет. «Подходила публика. Смеялись бабы в голос. А мальчишка, замерший, как громом поражен, вдруг сказал: «Дедушка... Продай мне фокус... Чтобы в конце фокуса папа пришел...»
Я не знаю, что модно и что не модно в поэзии. Я знаю лишь правду жизненного состояния. И я говорю сейчас о самом главном для меня. Если бы не была оправдана гибель солдат в той войне, я не нашел бы себе места на земле! Я должен знать, что она оправдана, десятикратно оправдана, стократно оправдана. Это сознание должно жить во мне. Но и другое должно жить - момент какой-то иной, неуемной памяти... Боль никогда не уйдет из моей души, святая боль о погибших, не потому, что будто бы не оправдано что-то, а при всей оправданности, понимаете, дорогой мой Леонид, потому что был факт, они погибли, и это непоправимо.
Внутренняя трудность, которую испытывает сейчас поэт Роберт Рождественский, - благо. Благо более важное, чем писание стихов и успехи на поприще моды. Скажу откровенно: я не загадываю, напишет ли завтра Рождественский хорошие стихи, и не мучусь, какие отметки ему поставят завтра критики. Меня не волнует это. Я не хочу отличать хорошие рифмы от плохих. Я хочу чувствовать правду нашего духовного пути. Возможно, последнее замечание носит необязательный характер. Но я хочу, чтобы было ясно, о чем написана эта статья.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.