Смиренница моя

Вячеслав Шугаев| опубликовано в номере №1244, март 1979
  • В закладки
  • Вставить в блог

– Вообще бы никогда не отдал. Да вот дожил. – Он потянул книгу из рук, но тут же резко оттолкнул. – Берите, если берете. Мне здоровье поправить – больше не надо.

Возвращался я с базара, в самом деле неся под мышкой «не милорда глупого», а Федора Ивановича Тютчева.

Нынешней весной в городе Соколе, Вологодской области, на книжном лотке купил книгу Тютчева, изданную «Советской Россией» в 1976 году в серии «Поэтическая Россия». Составил книгу В. В. Кожинов. В поезде, бегло заглянув в комментарии, я уже не мог оторваться от них – столько в них было (обычно с сухой бесстрастностью оповещающих, когда и где было написано и напечатано стихотворение и какими событиями навеяно) личной, что ли, любви составителя к Тютчеву, живого интереса к его жизни, исследовательской страсти, горячего неприятия некоторых толкователей Тютчева – -и все это уживалось, чудесно соседствовало с педантичной, научной строгостью собственно комментариев. И вступительная статья перекликалась с ними своею живою и ясною влюбленностью в Тютчева.

Вот это тщание составителя, пыл его, позволительно сказать, злободневной любви к поэту передались и мне, читателю, и я долго сидел у ночного окна, бережно перелистывая как бы впервые держа в руках стихотворения Тютчева. И отмечал все новые и новые свидетельства неутомимой и завидной пристрастности составителя: вот он восстановил, если можно так выразиться, орфографическую волю поэта, вот объединил стихотворения, посвященные Е. А. Денисьевой, в один, усиливающий их пронзительность цикл... И как бы заново я читал:

Чему бы жизнь нас ни учила,

Но сердце верит в чудеса:

Есть нескудеющая сила,

Есть и нетленная краса.

Под сенью темных аллей

В бунинском рассказе «Генрих», может быть, самом «темноаллейном», поэт, любитель путешествий Глебов говорит спутнице в ночном вагоне: «Хорошо сказано в одной старинной книге: «Сочинитель имеет такое же полное право быть смелым в своих словесных изображениях любви и лиц ее, каковое во все времена предоставлено было в этом случае живописцам и ваятелям: только подлые души видят подлое даже в прекрасном или ужасном».

Возможно, старинная книга эта существовала лишь в воображении Бунина, – и до «Темных аллей» он непрестанно настаивал на своем праве «быть смелым в словесных изображениях любви и лиц ее». В «Солнечном ударе» и «Легком дыхании», в «Митиной любви» и «Последнем свидании» мы найдем ту чувственную живопись, то словесное ваяние любовной близости и страсти, которые потом, в прощальную пору жизни Бунина, достигли совершенной и печальной ясности и излились в триптихе «Темные аллеи». Сам Бунин обозначил части его римскими цифрами: I, II, III, – расположив под ними рассказы, должно быть, в строгой и одному ему ведомой последовательности. Соблазнительно здесь пойти за другими литераторами, писавшими о «Темных аллеях», и удовлетвориться лишь их тематическим делением книги: любовь, жизнь, смерть, – но темы эти соседствуют, переплетаются в каждой части, поэтому соблазнительнее все же попытаться расшифровать римские цифры подробнее, чтобы явственнее проступили связи и отличия частей.

Пожалуй, можно предположить, что основной мотив, обозначенный цифрой I, – прихотливость, причудливость возникновения страсти, неуместность ее в окружающем мире и обязательная расплата за эту неуместность: разбитые, погубленные судьбы; цифрой II – невозможность разлуки для любящих: они могут либо умереть, либо заполнить дальнейшую жизнь муками воспоминаний и тоской по ушедшей любви; цифрой III – неисповедимость женской души, ее мрачное, возвышенное и неистовое служение страсти.

Но, возможно, все это не так. И даже, наверное, не так. Наступал, видимо, некий миг в писании, когда у пишущего появлялось ощущение завершенности, исчерпанности задуманного – вот оно, усмиренное, втиснутое в слово воображение, и руки в старческой гречке, счастливо леденея, перебирали листы. Но эта покойная пауза, глубокий, облегченный вздох – два-три дня, а то и всего сутки – прерывались вновь оживавшим, вновь разгоравшимся чувством недосказанности, острым, усугубляемым старостью беспокойством, что если он не дополнит картину вот этой сценой, историей, этой страницей – не дополнит никто, никогда; и, привычно пожевывая бледными губами, кособочась, Бунин выводил, предположим, на листе цифру II или III.

До него в русской литературе такой книги не было, никто до него не вникал в тайные подробности любви с такою художественною (а значит, и нравственною) чуткостью, с таким печальным и освежающим душу обнажением минут страсти – замечательное упорство Бунина в изображении «любви и лиц ее» можно представить в виде чистого и одинокого огня в вечереющем поле, к которому почему-то не тянулся, не присаживался ни один из позднейших литераторов, хотя бы на манер путника, торопящегося мимо и на ходу посунувшего к огню озябшие ладони. То ли они опасались, что у этого пламени рассохнутся их лиры? То ли было не с руки добираться? То ли, поспевая за летящими днями, вообще не знали, что есть такой огонь? Так или иначе, но у него однажды следует собраться и с непритязательной отрывочностью, присущей разговорам у костра, поразмышлять: отчего и по сей день так свежа, прохладна и таинственна листва темных аллей?

Горечь, разлитая по этим рассказам, обладает странной, завораживающей властью над читательским сердцем: изноется оно, сострадая повествованию, моченьки больше никакой нет, а после завершающей точки вновь обращается к началу, вновь жаждет раствориться в каком-нибудь «сказочном, морозном вечере с сиреневым инеем в садах», в сдержанно-мощном течении этой горечи. Исток она берет, как и положено, из мшисто-сумрачной зелени родника под синеющим небом срединной России, из полуденной, счастливой жизни, из любви, настолько полной и радостной, остро чувственной, что душа сжимается тревогой за ее совершенность (в «Темных аллеях» почти нет неразделенной любви, Бунина, должно быть, она не занимала, ибо судьба подстерегает и не щадит только любящих: чем щедрее, жарче их страсть, тем неизбежней, по Бунину, ее несчастный исход). И тревоги налги не напрасны. Лунной ясностью и холодом наполняется слово – Бунин пишет разлуку. «Темные аллеи» предназначены для расставаний, для этой щемящей и безнадежной пылкости, от которой изнемогают его герои. Они зачастую верят, что еще встретятся, что еще длиться и длиться их счастливым дням, но вера эта обрывается выстрелом, смертью, бегством на чужбину, уходом в монастырь. Бунин не признает житейски обыденного завершения страсти: надоели друг другу, разлюбили, состарились, – слишком ничтожным кажется ему такой итог после таких пожаров, после таких душевных трат. Тем не менее при всех этих роковых изъятиях он никогда не изменяет реализму, не допускает даже случайной оговорки в духе демонического романтизма. Выстрелы, смерти, иные уходы безупречно соответствуют характерам героев, когда и тени сомнения не возникает: а могли ли они отважиться на подобный поступок? Бунин ухитряется на пятистраничном пространстве отправить на свидание некого Павла Сергеевича, офицера, находившегося в прекрасном расположении духа и ощущавшего в себе «счастливое чувство готовности на все, что угодно»; исчерпывающе очертить историю его любви; застрелить из офицерского браунинга женщину и превратить Павла Сергеевича в арестанта, плывущего на пароходе «Саратов» по Индийскому океану. Событийная плотность такова, что в пересказе реализм оборачивается дурной мелодрамой, причем при пересказе исчезает, глохнет тот словесно-волшебный воздух, которым живет и дышит «счастливое чувство готовности н£ все, что угодно», заставляющее читателя поверить в этот выстрел и во всесильность бугошского дара: прямо на глазах сгустил, спрессовал огромный роман в маленький рассказ.

Пересказывать что-либо из этой книги – сущее наказание, одна неловкость да и вообще вряд ли возможно. Вот сейчас я хотел проследить историю еще одного выстрела, которым австрийский писатель убил русскую журналистку (рассказ «Генрих»). Начал вспоминать, как появляется эта журналистка: в Лоскутной гостинице Глебова провожает прелестная юная Надя, на Брестском вокзале – черная, жгуче страстная Ли, а в поезде из смежного купе входит к Глебову Елена Генриховна, журналистка, писавшая под псевдонимом «Генрих», – немедленно утратилась вся грустная прелесть рассказа, сразу же нависла над ним какая-то непристойная тень. И как перескажешь, что Надя была «вея холодная и нежно-душистая, в беличьей шубке, в беличьей шапочке, во всей свежести своих шестнадцати лет, мороза, раскрасневшегося личика и ярких зеленых глаз», что Ли «зло смотрела на него своими страшными в своем великолепии черными глазами», а Генрих, «смеясь, вошла, очень высокая, в сером платье, с греческой прической рыже-лимонных волос, с тонкими, как у англичанки, чертами лица, с живыми, янтарно-коричневыми глазами», – только из этих слов и выясняется поэтически беспорядочная, грешная, полная холостяцких недоразумений жизнь Глебова...

Кстати, со значительно меньшими потерями можно пересказывать прозу Мопассана, столь любимого Буниным, видимо, за родственность художнических пристрастий: писать любовь, жизнь, смерть. Действие в рассказах Мопассана стремительно, хорошо выстроено – оно и только оно выявляет характеры, безусловно, живые и яркие, но порой чрезмерно, до анекдотической однозначности. Впрочем, Мопассан обожал анекдоты, полной горстью разбрасывал их по своим книгам, в том числе и любовные анекдоты, а событийный каркас анекдота легко запоминается и легко воспроизводится в пересказе. Но и в анекдотах своих, и в рассказах, и в романах, живописуя любовь с нежностью, смехом, печалью и какою-то античной откровенностью, Мопассан все же принуждает признать нас: в любви больше непристойности, нежели поэзии. Так часто она продается и покупается, так часто зависит от курса акций, так легко вытесняется вожделением, так часто сводится к забавной игре и досужему развлечению, где важны правила игры, а не душевные муки – какая уж тут любовь, одна непристойная несообразность.

У Бунина в любви соединяются родные души, и столько жертвенной преданности в этом соединении, столько исступленной нежности в «борьбе неравной двух сердец», что любовь как бы переливается за пределы, уготованные ей природой, и трагически гаснет. Вот эти невыразимые муки, вызванные не недостатком любви, а ее избыточностью, более всего волновали

Бунина, как проявление, уместно предположить, сугубо русского понимания чувства. За любовь, или, вернее, мучаясь любовью, русский человек шел на плаху, на каторгу, стрелялся, пускался в загул, принимал монашество. Нужна истовость, может быть, фанатическая, в служении любви – вот на чем настаивал и что проповедовал Бунин в «Темных аллеях».

Поэтому интересна фигура, так сказать, главного служителя любви – героя, идущего под густыми липовыми сводами. Почти во всех рассказах он одинаков: пылок, душевно зорок, элегичен, полон сострадания к женщине и несколько созерцателен – таков должен быть мужчина, стоящий любви и находящий ее. Странно только, что Бунин позволяет ему быть одинаковым, не наделяя его сколько-нибудь определенным характером. Вряд ли подобную безликость объяснишь писательским недосмотром: и генерал из рассказа «В Париже», и молодой человек из «Чистого понедельника», и Левицкий из «Зойки и Валерии», и отец из «Ворона» – все живые, написанные с обычной бунинской щедростью. А с какою восхитительной скупостью и с какою подчеркнуто сторонней тщательностью написаны обманутые мужья! В «Кавказе»: «... был поражен его высокой фигурой, офицерским картузом, узкой шинелью и рукой в замшевой перчатке, которой он, широко шагая, держал ее под руку... я мысленно видел, как он хозяйственно вошел в него (вагон. – В. Ш.) вместе с нею, оглянулся, – хорошо ли устроил ее носильщик, – и снял перчатку, снял картуз, целуясь с ней, крестя ее...» В «Куме»: «муж уезжает в контору в Москву в девять утра, возвращается в шесть вечера, сильный, усталый, голодный, и тотчас идет купаться перед обедом, с облегчением раздевается в нагретой за день купальне и пахнет здоровым потом, крепким простонародным телом...» В «Дубках»: «Признаюсь, живописен он был. Велик, 1 плечист, туго подпоясан зеленой подпояской по короткому полушубку C-цветными татарскими разводами, крепко обут в казанские валенки, кирпичное лицо горит с ветру, борода блестит тающим снегом, глаза – грозным умом...Но, пожалуй, все же пробивается в этих характеристиках бунинская неприязнь к людям, которых разлюбили или вообще не любили. Так и сквозит раздраженно-убежденное: «И поделом вам, если вы недостойны любви!»

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 4-м номере читайте о знаменитом иконописце Андрее Рублеве, о творчестве одного из наших режиссеров-фронтовиков Григория Чухрая, о выдающемся писателе Жюле Верне, о жизни и творчестве выдающейся советской российской балерины Марии Семеновой, о трагической судьбе художника Михаила Соколова, создававшего свои произведения в сталинском лагере, о нашем гениальном ученом-практике Сергее Павловиче Корллеве, окончание детектива Наталии Солдатовой «Дурочка из переулочка» и многое другое.



Виджет Архива Смены