Потом отвязал от саней бочонок с соляркой, подкатил его к трактору.
На переливку горючего ушло пятнадцать минут. За это время дизель успел остыть. А пускач – маленький пусковой мотор, тот и вовсе ледяным сделался. Лукашин рванул на себя ремешок пускача, очень похожий на тот, которым заводят лодочные моторы, – безуспешно. Второй, третий раз рванул, четвертый, пятый – все вхолостую.
Он буквально выдохся, когда понял, что пока не подогреет движок, не обложит его тряпьем и не подожжет, ни пускач, ни дизель он не заведет.
Нащупав под сиденьем телогрейку, еще новую, мало ношенную, он распластал ее ножом, нисколько не жалея о том, что делает.
– Н-нет, куриный дух Поседко, ухарь ты поселковый, вр-решь, я все-таки дотелепаю до гугинской буровой, привезу к ним глину. Вр-решь, твоя не возьмет. Н-не возьмет! – Лукашин, стиснув зубы, в последний раз секанул ножом по телогрейке, швырнул под ноги, подкатил бочонок с остатками солярки, вылил горючее на разрезанные куски.
Потом обложил бока дизеля с двух сторон кусками телогрейки, внизу соорудил кучку, пристроил немного тряпья под пускачом, кое-как подпалил все это, ломая одну за другой гаснущие на ветру спички. Когда пламя занялось – умудрился обжечься о него. Вот невезучий период какой наступил, а? Хуже и не придумаешь.
«Поплохело что-то у тебя в жизни, Лукашин», – пробормотал он про себя. Едва прогорело пламя, он дернул шнур пускача. И снова пускач не завелся. Лукашин стиснул зубы так, что, показалось, сломал себе пару зубов. Слишком уж громкий хруст раздался. Закрутил головой ошалело и, развернувшись всем корпусом, рванул шнур за деревянную бобышку, привязанную к концу его. Пускач на сей раз подал голос – вернее не голос, а какой-то жалкий, задавленный всхлип. Но этот всхлип прозвучал для Лукашина громче иного крика, и он здорово ему обрадовался. Опять изо всей силы, во всю длину руки, рванул шнур...
Через пять минут он все же завел пускач, а еще через пять запустил и дизель. На душе у него совсем отлегло. Раз дизель завелся, значит, старый, много повидавший на своем веку трактор его на ходу, значит, он, Лукашин, спасен. Покрутится, покрутится он немного по тундре и, глядишь, найдет следы гугинской бригады. А там и саму бригаду отыщет.
Двинулся в путь, и – вона! – снова перед радиатором возникла морда умки, три смышленые живые точки приблизились и ушли за пределы видимого. На сей раз влево ушли.
«Ага, выходит, влево повернуть надо, – смекнул Лукашин и тут же посмеялся над самим собой: – Ишь, какой догадливый!»
А вдруг эти движущиеся точки в обман его вводят, вдруг блуждает он? Лукашин прислушался к самому себе: нет ли каких тревожных позывов, указывающих на опасность, не съежилась ли душа, обращаясь в сиротливый дрожащий клубок, не гудит ли кровь в ушах? Нет, все было в порядке, и Лукашин повернул свой трактор на сей раз влево.
Трещала железная кабина под напором ветра, в.ветровое стекло стебал снег, с грохотом скреб по крыше, уносился назад, гусеницы давили ледяную крошку с хрустом, вызывающим зубную боль, сквозь стекло ни шута не было видно, но Лукашин, ствердив обмороженные, в нескольких местах до крови растрескавшиеся губы, упрямо вел трактор вперед.
Стал донимать сон. Он устал ведь, Лукашин, – вон сколько часов за рычагами сидит, отдых организму нужен, пауза. А если отдохнет, тогда он хоть до Северного полюса готов будет ехать. Но спать было нельзя, и Лукашин с трудом разлеплял глаза, щипал себя пальцами за щеки, тер виски, стараясь одолеть сон. Но тот не отступал, и тогда Лукашин делал над собой буквально нечеловеческое усилие, освобождаясь ото сна. Мелькали перед ним цветастые дымные пятна, в прогалах виднелись лица знакомых и незнакомых людей, они менялись: вон показалась мать с призывными глазами и вопросительно раскрытым ртом, в руках она держала знакомую махотку с молоком – наверное, сейчас будет предлагать парного испить, и Лукашин отрицательно замотал головой – не надо, мать, сейчас молока, лучше потом, когда работа будет закончена; вон среди пятен проступил еще кто-то, знакомый... Через несколько секунд он опять увидел три точки, перед ним вдруг встала огромная медвежья голова, в лицо Лукашину пахнуло чем-то горьким, зловонным, и он закричал.
Очнулся Лукашин от этого самого крика, дернулся на сиденье, вонзаясь головою в потолок и враз приходя в себя. В мозг тут же ввинтился горячий шуруп, обжег все, да так круто, что из глаз зеленые звезды посыпались: заблукал он, потерял дорогу и вряд ли теперь найдет гугинскую бригаду...
Он скривился мученически лицом, стиснул зубы, окорачивая лет зеленых звезд, приподнялся, притискиваясь лицом к стеклу кабины: не видится ли что впереди?
Заскрипели, застонали снова стояки и распорки кабины – навалилась, надавила всей грудью на нее старая ведьма-пурга, застучала ногами по железной крыше, запрыгала, стараясь пробить насквозь металл, взбила снежные хлесткие буруны перед радиатором, стебанула снегом по фарам, норовя выклевать и» – и ничего не стало видно, будто в молоко Лукашин вместе с трактором погрузился. Но минуты через полторы посветлело, снова завиднелся снег, попадающий под гусеницы, и сквозь вой и хохот пурги пробилось к Лукашину лязгание траков, визг наста, натуженное гудение дизеля. Неужто этот старый куроед Поседко окажется прав, неужто он, Лукашин, подведет Виноградова, доверившего ему груз, подведет гугинцев, которые из последних сил сдерживают газовый напор, сгинет по дороге, сгубит груз и до весны останется лежать мертвым под снегом?
Н-нет, не годится это, н-не годится! Лукашин упрямо завертел головой. На него снова начал давить сон, веки буквально склеивались, и не было такой силы, что могла бы размежить их, и перед Лукашиным то ли в одури, то ли наяву начали снова мелькать лица, лица, лица... Он уцепился пальцами за щеку, сделал круговое движение, рванул, оставляя на коже синяк.
Лица, кружившиеся перед ним, пропали. Он вгляделся в окно, увидел три точки, появившиеся перед радиатором, мокро поблескивающие в свете фар, призывные и настороженные одновременно. Точки приблизились к самому радиатору, вильнули влево.
Лукашин чуть довернул трактор влево, сделал перегазовку, услышал, как сзади тупо торкнулись на крюке прицепа сани, выкрикнул что-то бессвязное.
От крика в ушах зазвенело, сон снова чуть отступил, и Лукашин, отгоняя его окончательно, запел. В горле у него что-то хрипело, булькало, рвалось, клокотало, но он ничего этого не слышал – он был подчинен мелодии, ритму, словам песен, которые пел. Только это звучало в его ушах, больше ничто. Он пел песни своего детства, про «мать-старушку, что сына ждет домой», пел «Вставай, страна огромная» и «Утро красит нежным цветом стены древнего Кремля» – пел то, что знал, что помнил, что любил... И несколько раз, на какие-то миги прерывая песню, перед ним появлялся невидимый в метели белый умка, высовывал из снежной простыни свою морду, целил глазами и стволами носа в Лукашина, а потом проворно и ловко отпрыгивал в сторону. И Лукашин поворачивал трактор туда, куда был совершен прыжок.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.