Внутренняя писательская работа требует настройки. Настройщиков нет, и не будет: нет, и не будет рецептов. Мысли эти стары. Но о чем бы ни писать, — нужно вытравлять, бить штампы. Как, каким способом? Думаю, писать как можно проще. Для этого влезать в каждого героя, тогда получится глубокая, волнующая, убедительная простота. Так это сложность, скажут мне. Пожалуй. Не гонясь за парадоксами, поясню примером.
Вот в чем тут дело. Думаю по опыту чтения многих пьес, что драматург не случайно расставляет фигуры, особенно «ведущие». Главные роли — от двух до четырех, настоящие актеры. Далее — фон, «выходные» без слов или с двумя словами: «карета подана», «кушать подано»... Как в купринском рассказе: «Он идет»... Такие роли доверяют кому угодно. Недавно в одной пьесе видел в такой роли пожарного. И, право же, он не украл те рубли, которые ему выписали дополнительно к основной зарплате.
Еще совсем недавно первоклассные итальянские оперные группы порхали по всему свету на треугольнике: тенор, сопрано, бас. Остальных — безголосую «чернь» — прятали в грохоте оркестров. Это называется ансамбль.
Писатель лишен права на такой прием. Нет, как бы ни было мало по отношению к сюжету то или иное лицо, нужно вжиться в него, «побыть им», без зазнайства признать всеобщее право на равенство в художественном произведении. Ростан говорит: «Смерть насекомого уже полна трагедий». При всем пренебрежении окружающих ко мне я для себя несу такой же большой и ценный мир, как... как что угодно великое. И моя, а не ваша или его жизнь есть ось, на которой вращается мой мир.
Итак, только авторское воплощение в каждое действующее лицо дает шансы добиться правдоподобия. Но тогда каждый... тот же автор? Да, как все люди, автор снабжен обыкновенным человеческим свойством — чрезвычайной, космической широтой. Нужно только суметь развернуться. И Демон, и Тамара, и Мцыри, и Петр, и Мазепа, и Мария, и Кочубей, и княжна Мери, и Ленский, Онегин, Татьяна — суть всего два человека. А каждый читатель, включаясь в чтение, становится, хочет не хочет, тоже Демон-Тамара-Петр-Мазепа. Не будь так, не было бы ни литературы, ни читателей.
Думается мне, что проклятый штамп, лишающий язык писателя силы, сюжет — движения, героев — вероятности, может загубить произведение, воспользовавшись схемой заранее навязываемых автором характеров: Петров у меня будет такой-то, а Иванов — такой-то. А они, голубчики, топорщатся. Иванов, подобно Федьке у Ф. М. Достоевского, дурак лишь по средам и пятницам, а по вторникам и воскресеньям он умнее самого автора. Петров же среди предписанных ему добродетелей спрятал, как змею в розах, склонность к расхищению госимущества. Кто кого? Уж если Иванов с Петровым сомнут автора, — книга будет жить. Победит автор — книга погибла, штамп, штамп, штамп.
Писательство не от фотографии-списывания повелось, не планированием держится. Все люди широки, каждый человек — творец. Да не каждому удалось развернуться, как раскатывают свернутый в трубку многометровый ковер...
О чем бы ни писалось, должен быть язык — эта функция мысли, отвечающая каждой ситуации. Здесь, конечно, легко потеряться в просторе, открытом для мысли и чувства. Скажу только, что мы все не замечаем бледной бедности речи переводного детектива, забавляясь условными марионетками. Но не потерпим, если автор на том же языке пустится говорить всерьез. Все равно, что в строй живых солдат поставить оловянных.
...Исторический роман как бы обязан дать читателю ощущение удаленности во времени. Но как, какой мерой? Ведь одновременно тот же роман должен дать читателю возможность сопереживаний, поэтому его героям не следует превращаться в музейные экспонаты. Личный опыт отвратил меня от увлечения стилизацией. Как бы ни тонко, как бы ни осторожно я отходил от нынешней литературной речи в сторону древней, как бы точно ни вводил я элементы древней речи в мое повествование, язык его будет, в сущности, испорченным русским языком. И герои мои, пользующиеся таким испорченным языком, будут снижены как личности.
Мне приходилось бывать в дальних углах, где ярко сохранялись особенности местной и старинной речи, в том числе и «цокающей». Коротенькие дни затруднений для уха — и препятствие исчезало полностью. Особенности речи становились незаметными, оставалось же действительно нужное и единственно существенное: общение личности с личностью. И в воспоминаниях оседали не особенные, старинные либо местные слова и акценты, а смысл, суть, людская сущность. Но ведь это тогда, когда живешь с людьми, беседуешь с ними, ибо общение не ограничено одними звуками речи. Совсем иное, когда эти звуки изображены буквами в чуждых глазу сочетаниях — люди «отстраняются», отдаляются, «чужеют».
Я думаю, что в историческом художественном произведении следует избегать новых слов, особенно иностранных.
Думаю, что не только допустим, но даже желателен некий особый настрой речи, который давал бы привкус эпохи, давал бы его осторожно, как ненавязчивый запах. Так как мешать читательскому восприятию опасно, даже если он и примет авторский стилизаторский изыск.
И еще — за истекшие хотя бы пятнадцать поколений мы, люди, ни в чем как люди не изменились. Речь же изменяется быстро. И язык XV века вполне заслуживает хорошего перевода. Не следовало бы людей таких же, как мы, делать косноязычными.
Из опыта моих исторических работ сам я вынес следующее: могут быть и действительно существуют два подхода к историческому роману. Первый — взгляд со стороны и сверху. Здесь пишущий, человек своего времени, глядит на прошлое как временный в чужую страну путешественник. Естественно, он подмечает «странности» в обычаях, одежде, речи и во всех внешностях прошлого. Он увлекается изображением того, что по его ощущениям отличает избранное им прошлое от эпохи, ему современной. Таким образом, он очень подчеркивает все особенности прошлого и, естественно, увлекается стилизацией, которой, в частности, усиленно подвергается речь и героев, и авторов. Стилизация удивительно влекуща и заманчива. Но почему мы переводим на чистый русский язык речь любого народа, тем самым делая его нам равным как личность, нашим же предкам навязываем уродливую речь, на которой ни мы, ни они не говорили. А так как слова суть плоть мысли, то тем самым стилизация необычайно снижает изображаемые романистом личности. Тут — ловушка.
Поясню сказанное примером. Довелось мне как-то прожить месяца полтора в глухом сибирском углу. Там — свои присловья. Однако же дней через пять я перестал это замечать. Если бы я потом задумал все изобразить по точной правде да не забыть описать и руки с непромытой грязью и лохмотья — была осень 1946 года, и деревня дальняя обносилась дотла, — получилась бы стоянка дикарей и — гнусная ложь, у меня от той осени живет светлое воспоминание, и люди, там встреченные, мне совсем не теми помнятся, каких дали бы фотография и магнитофонная запись...
И еще. Вот вы беседуете с кем-то полчаса, час. Слов сказана масса, и слова вас и собеседника не утомили. Но в воспоминании у обоих осталось существенное, для высказывания которого хватило бы нескольких минут и для записи которого нужно десять строк. Вот и еще одна ловушка, кстати сказать, и расставлена эта ловушка для всех времен и всех художников. Надо тут недосушить, не пересушить... А термометра-то и нет, нет и влагомера.
Есть и второй, куда более редкий, — вероятно, он потруднее — подход к исторической вещи: художник идет в прошлое как равный. Равный по-человечески. То есть он входит внутрь людей и действий без заносчивости личности, принадлежащей к «высшей» эпохе. Не как барин, который похлопывает мужичка по плечу: — а ну, братец, пойдем, я тебе покажу! — а как брат, как любящий. Но и здесь есть ловушка. Ибо, хочешь не хочешь, а надобно дать и аромат прошлого, иначе читатель тебе совсем не поверит. А не поверит — и ты трудился на ветер.
Мне лично куда более справедливым кажется второй метод — с позиций равенства. Тем более, в этом я убедился, что ни за сорок поколений, — за тысячу лет, — ни за сто поколений, — за две с половиной тысячи, — личность человека не изменилась. Так же, как за все время так называемого исторического существования человека — тысяч за десять лет ни в чем человек не изменился физически.
Где-то в «Руси изначальной» я так и сказал: и плакали, и смеялись всегда от одного и того же... Изменялся багаж, количественные изменения населения приносили изменения качественные в отношения между людьми. Но человек X века так же нам понятен, как наш современник. И тому многозначительнейшее свидетельство — искусство. Эсхил и Еврипид столь же современны, как Брехт и Островский. Первых трех переводили обычным языком, а «Слово о полку Игореве»- не нашло в свое время переводчика без стилизации, и все же его лучшим переводчиком остался Жуковский, ибо переводил он по смыслу, а не по науке. Результат определяется талантом, знаниями и верой в то, что вы пишете правду — неподдельно и не лукавя. Не помню, кто сказал, что литератор обязан брать задачу превыше своих сил, — я люблю повторять это изречение глубокого смысла.
...А что такое мысль, что такое ее «оригинальность»? Приходилось мне замечать: вот додумаешься до чего-либо и потом скажешь самому случайному человеку. А он сразу согласится, и вдобавок ничего для него будто бы нового и не сказано. На самом же деле он это давно знал, но не к чему ему было ни задумываться, ни формулировать: я за него сформулировал. Но формулировка эта ему нужна, очень нужна, хотя он сам того и не ощущал.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.