Рождество в Москве

Иван Шмелев| опубликовано в номере №1503, декабрь 1989
  • В закладки
  • Вставить в блог

Рассказ

Прочитав набор первой книги Ивана Шмелева (1873 — 1950), обер-прокурор святейшего синода Победоносцев начертал на ней: «Задержать!» Только «всесильный», как звали его, оказался слабоват: книги Шмелева пошли чередом, одна за другой, и шли, читателями неизменно приветствуемые, вплоть до середины 20-х годов, когда окончательное «задержать» вышло уже без помощи Победоносцева. Что же произошло?

Исключая Булгакова, Платонова, Пильняка, Бабеля, весь цвет живой русской прозы — а это Бунин, Куприн, Замятин. Ремизов, Зайцев — оказался далеко от своего родного. но только не сгинув там, не «сгубив таланты», как талдычили нам полвека, а работая во славу русской литературы. В такой «компании» нетрудно, согласитесь, затеряться и сильному таланту, а между тем в 1933 году А. И. Куприн писал: «Шмелев изо всех русских самый распрерусский, да еще к коренной, прирожденный Москвич, с московским говором, с московской независимостью и свободой духа». И? быть может, не случайно автор «Человека из ресторана» и «Лета господня» представлен в новой рубрике «Смены» именно этим — .«московским» — очерком, отысканным нами в зарубежной русскоязычной периодике.

Всего, о чем здесь речь, давно уже нет, и тем, кто помнил, срок тоже истек. В археологических слоях — не самых нижних — отыскиваем мы былое с помощью русской литературы — единственной на крутых поворотах истории хранительницы народного языка, если, конечно, достается нам открывать заново таких его мастеров, как И. Шмелев. Помимо звука, есть в его языке цвет, вкус, вес, запах — все то, что несет в себе жизнь. И еще одна, важная очень особенность: язык И. Шмелева, как настойка на русских травах-говорах, где гуще и слаще всего — московский. Впрочем, читатель и сам убедится в этом, если прочтет предлагаемое произведение возвращаемого нам русского прозаика.

Я — человек торговый, в политике плохо разбираюсь, а так, прикидываю на совесть. К тому говорю, чтобы не показалось, будто я по пристрастию так расписываю, как в прежней России жили, в теплой Москве, укладливой. Москва — нашему всему корень. Эх, как разворошишь все, — и самому не верится, будто так все и было. А совести-то не обойти: так, именно, и было.

Вот, про Рождество мы заговорили... а не видавшие прежней России нашей и понятия не имеют, что такое русское Рождество, как его поджидали и как встречали. У нас в Москве знамение его издалека светилось-золотилось куполом-исполином в ночи морозной — Храмом Христа Спасителя: Рождество-то Христово — его Праздник. На копейку народную, со всей России, воздвигся Храм. Силой всего народа вымело из России воителя Наполеона с двунадесятью языки, и к празднику Рождества. 25 декабря 1812 года, не осталось в ее пределах ни единого из врагов ее. И великий Храм-Витязь, в шапке литого золота, со всюду видный, с какой бы ты стороны ни въезжал в Москву, освежал в русском сердце великое былое. Бархатный, мягкий гул дивных колоколов его... — разве о нем расскажешь! Где теперь это знамение русской народной силы?!. Ну, по череду расскажу. — будет и о нем словечко.

Рождество чувствовалось в Москве задолго, — веселой-деловой сутолокой. Только заговелись в Филиповки, 14-го ноября, к Рождественскому Посту, а уж по товарным станциям, в Рогожской особливо, гуси и день и ночь гогочут, — «гусиные поезда», в Германию: раньше это, до ледников-вагонов, живой нагрузкой. Но поверите, — сотни поездов! Шел гусь через Москву — с Козлова. Тамбова. Курска. Саратова. Самары... Не поминаю Полтавщины. Литвы. Волыни: оттуда пути другие. Утка, кура, индюшка... глухарь и рябчик, бэкон-грудинка, и... — чего только требует к Рождеству душа. Горами от нас валило отборное сливочное масло, «царское», с привкусом на-чуть-чуть грецкого ореха, — знатоки это очень понимают, — не хуже прославленного датчанского. Катил жерновами мягкий и сладковатый, жирный, остро-душистый «русско-швейцарский» сыр, верещагинских знаменитых сыроварен, — «одна ноздря»! Чуть не в пятак ноздря. Никак не хуже швейцарского, и подешевле. На верещагинских сыроварнях вписаны в книгу анекдоты, как отменные сыровары по Европе прошибались на дегустациях. А со ставропольских степей катился «голландский» — лиловая головка, розовато-лимонный под разрезом, — не настояще-голландский, а чуть получше. Ну, и «мещерский» шел — мелко-зернистый, терпкий, требовался в биргаллах. Заядлые пивопивы распробовали-таки тараньку нашу: входила в славу, просилась за границу, — белорыбьего балычка не хуже.

Да как мне не знать, хоть я и полотняной части, доверенным был известной фирмы «Г-ва С-вья», небось слыхали? От полотна до гуся и прочего харчевого обихода рукой подать, ежели все торговое колесо прикинуть. Рассказать бы о нашем полотне, как мы с хозяином раз. в Берлине, ради смеха, искали венчальную рубашку... все заграничные марки перебрали. нашли-таки — «нет лучше!» — за свою наш же покупатель-немец выдал, а по фактуре-то наша оказалась, в нос ему так и сунули. Сам же с нами и гоготал... — сто-о восемьдесят процентов наварцу сорвать хотел!.. Мало мы свое знали, мало себя ценили.

Гуси, сыры, дичина... — еще задолго до Рождества начинали свое движение. Свинина, поросята, яйца... — сотнями поездов. Волга и Дон, Урал, Азовские отмели, далекий Каспий... — гнали рыбу ценнейшую, красную. в европах такой не водится. Бочками, буковыми ларцами, туесами, в полотняной рубашечке... — икра катилась: салфеточная-отбор. троечная, мешечная, чуть-малосоль. и совсем «рыбье молочко» — экстра, паровая-зернистая, белужья. По всему свету гремел русский «кавьяр». У нас из нее чудеснейший суп варили, на огурцах, ка-лью, — не знаете, понятно. А простолюдин любил крутосоленую, воблину-чистяковку, чуть розоватую, из скошенных окоренков: семь копеечек фунт, лопаточкой на газетку. В похмелье — первейшая оттяжка, здорово холодит затылок.

Так вот-с, все это — туда. А оттуда, понятно, жиже, легкий товар, по времени: галантерея рождественская, елочная, всякая щепетилка мелкая, игрушка механическая... водяные картиночки, красочки, перышки-карандашики-готовальни, глобусы там учебные... так сказать, просвещающе-полезное. для пытливого, детского умишка. Эх, о ситичке бы порассказать... — да долго, не буду отклоняться.

Рождественский Пост — легкий, веселый пост. Рождество уж за месяц засветилось, поют под Введенье — «Христос рождается — славите...» И с ним — суета веселая, всяких делов движенье. Я вам об обиходце все... ну, и душевного чуть коснусь, проходцем. А покуда — пост, рыба плывет совсюду.

Вы рыбу российскую не знаете, как и многое прочее-другое. Ну, где тут послужат тебе... наважкой?! А она самая предрождественская рыбка, точно-сезонная: до Масленой еще играет, а в Великом Посту — пропала. Про наважку можно великую книгу исписать. Есть — бредят ею: так и зовут — «наважники». У ней в головке, за глазками, парочка перламутровых костянок. зернышки, будто огурешные: девочки на ожерелья набирали. В детстве, радостно замирал, как увижу далекую, с Севера, наважку. — зима пришла! — в кулечке мочальном-духовитом, снежком чуть запорошенную, в сверканьях... — вкуса... неописуемо! Только в одной России ее найдешь. Самые знатоки-едалы. от дедушки Крылова... наважку особо отличали. А что такое — снеточек белозерский? Наш снеток — всенародно-обиходный. Петр Великий, говорят, походя его ел, сырьем, так и носил в кармане. Щи со снетком-песочком... — ну, не сказать!..

О нашей рыбе можно целые фолианты исписать... — сиги, розовые-маслистые, селедка-переславка, ряпушка-корюшка, копчушка, шемая, стерлядка, севрюжка-осетринка, белуга, семга, белорыбица, нельма — недотрога-шельма, боится перевозки... лососина пяти сортов... А вязигу едали, нет? — рыбья «струна» такая. У Тестова или у Судакова, на Варварке, — пирожки-расстегаи с вязигой-осетриной, к ухе ершовой... — не найдете нигде по свету. А самая всенародная основа — сельдь-астраханка, «бешенка». Миллионы бочек катились во всю Россию. Каждый мастеровой, каждый мужик, до последнего нищего, ел ее и в посту, и мясоедом, особливо любили головку взасос вылущивать. Пятак штука, а штука-то до полфунта, жирнющая-сочнющая, ух. пахучая!., но... ни-ни, чтобы «духовного звания», а чуть коли отдает, это уж тонкой марки, для знатоков. Доверенные крупнейших фабрик, «морозов-ских», ездили специально в Астрахань, сотнями бочек закупали для рабочих... — это вот «пот-кровь-то с народа-то сосали», — по припеву «жалетелей»!.. — по оптовой отпускали фабричные харчевые лавки. А хлеб-то — копеечка с четвертью фунт, а зверь-селедка... а ткач-то выгонял на месяц за тридцать рубликов!.. Оставлю эти прикидочки.

В Охотном перед Рождеством — бучило. Рыба помаленьку отплывает, мороженый лещ, карасики, карпики, судаки... О судаке роман можно написать: чтение завлекательное. Мне рыбак на Белоозере про судака рассказывал... — прямо в стихи пиши. Про Ерша-Ершовича сказ есть, а он судаку только племянником придется... — по-э-зия!..

Крепко пахнет с низка, в Охотном. Старенькая там церковка, Пятницы-Праскавеи... — редкостная была игрушечка! Века светилась розовым огоньком лампадки в решетчатом оконце, с Ивана Грозного. И ее, тихую... — на амортизацию отнесли!.. — мешала. Был там узенький-узенький проходец, и из самого этого лроходца. аршина в два... — таким-то копченым тянет, с коптильни Бараковых, и днем, и ночью. Там, в полутемной лавке, длинной и низенькой, веками закопченой. для ценителей тонкого копченья, — выбор неописуемый! Идешь мимо, раздумаешься об эдаком высоком и прекрасном, — о звездах там, и что, к примеру, за звездами... — и вдруг пронзит тя до глубины утробы... и сыт по горло, а потянет зайти полюбоваться, и уйдешь, до сердца прокопченый, с кульком бараковского богатства. На что уж профессора... — университет-то вот он, — а и они забывали Гегеля там со Шпигелем, проваливались в коптильню, — такой уж магнит природный. Для людей с капиталами? Копчушек щепную коробчонку и бедняк покупал на Масленой.

И всегда о ту пору объявится первинка — народная пастила, яблошная и клюковная, в таких корытцах, чуть ли не пятак фунт. В детстве — первое удовольствие: крепкая пастила, родная, с великого раздолья, — ду-ух!..

Движется к Рождеству, ярче сиянье Праздника.

Игрушечные ряды сверкают, остро воняет скипидарцем: подошел елочный товар. Святочные маски, румяные, пустоглазые. щекастые, подымают в вас радостное детство, пугают рыжими бакенбардами, «с покойника». Бежишь по делу, а остановишься, стоишь-стоишь — и не оторвешься. Радостные, золотистые-серебристые хлопушки, таинственные своим «сюрпризцем», в золотисто-заманном пузике: пунцовые, зеркально-играющие шарики из стекла и матовые, из воска, звезды, хвостатые кометы, струящиеся «солнца» херувимы, золоченые шишки и орешки, церквушки-крошки с пунцовыми огоньками из слюдяных оконцев, трепетный «дождь» рождественский, звездная пыль небесная — елочный брильянтин, радостные морковки-зелень, зеркальные дуделки, трубы такими завитками, неописуемо-тонкий картонаж, с грошиками из шоколада, в осыпи сладкой крупки, всякое подражание природе... — до изумления. Помните — «детские закусочки»? — рыбки на блюдечках точеных, чуть пятака побольше, языковая колбаска и ветчинка, сыр с пятнышками-ноздрями, икорка и арбузик, огурчики зеленые... румяная стопочка блинков, облитая сметанкой, и хвостик семужий, и грудка икры зернистой, сочной, в лачку пахучем... — совсем живое, до искушения, весело пахнет красочкой. Смотришь — и что-то постигаешь, о-очень глубокое. Хоть и по торговой части, а я и любомудрию подвержен, с образовательной стороны: Императорское Коммерческое кончил. Да и за прилавком почитывал про всякие комбинации ума, от философии. Смотришь на это самое, елочное-веселое, и... будто все это души земной неодушевленности, как бы «вещей идеи»! — по мудрецу-Платону. И чудится глубина... — духовная, — смысл сокровенный елки, знаменье Рождества... заманное, рождественская радость, детское что-то в ней... как бы рожденье живых вещей. Не потому ли радует и старых, и младенцев? Вот оно — чудо-то Рождества! Вот бы господам философам заняться — «о чем говорит рождественская елка?» — радость и упование. И тут, бобыль-бобылем, а елку украшаю-возжигаю. Сижу перед ней и думаю, в созерцании ума и духа.

Но главный знак Рождества — обозы: ползет свинина. Гужом подвигается к Москве, с благостных мест Поволжья, с Тамбова, Пензы... — тянет, скрипя, в Замоскворечье, на Конную. Уставится она вся, великая, — конца не видно, — широкими санями, полными всякой снеди: груды черных и белых поросят... — белые — на заливное, черные — с кашей жарить, опытом дознано, хрусткую корочку дает, — уток, гусей, индюшек, груды перья обмерзлого, гусино-куриных потрохов, обвязанных мочалкой, — пятак штука! — все пылкого мороза, завеянное снежком, свалено на санях и на рогожках, вздернуто на шестах, оглоблях, манит-кричит — купи! Прорва саней и ящиков, корзин, кулей, сотневедерных чанов, все полно птицей и поросятиной, окаменевшей бараниной, розоватой замерзшей солониной, — каков мороз-то! — в желто-кровавых льдышках. Свиные туши сложены в штабеля, — живая стена задов паленых, розово-черных «пятаков»... — свиная сила, неисчислимая.

За два-три дня до Праздника на Конную тянется вся Москва — закупить посходней на Святки, на мясоед, до Масленой. Исстари так ведется. И так, поглазев, восчувствовать крепче Рождество, встряхнуться-освежиться, поесть на морозе, на народе, горячих пышек, плотных, вязких постных блинков с лучком, политых конопляным маслом до черной зелени, пронзительно-душистых, кашных и рыбных пирожков, укрывшихся от мороза под перины; попить из пупырчатых стакашков, весело обжигая пальцы, чудесного сбитню русского, древнейшего нашего напитка, из имбиря и меда, душистейшего «вина морозного», пламенного согрева, с привкусом сладковатой гари, пряной какой-то карамели, чем завлекает-пахнет возле конфетных фабричек, — сладкой какой-то радостью, Рождеством?..

Верите ли... в рождественско-деловом бучиле, — самая жгучая пора, отпуск приданого на всю Россию, на мясоед, до Масленой, дела на большие сотни тысяч, — всегда урывал часок, брал лихача, — «на Конную!». И я, и лихач — сияли, мчали, как очумелые... — вот оно, Рождество! Неоглядная Конная густо черна народом, гудит и трещит в морозе. Дышишь этим морозным треском, звенящим гудом, пьешь эту сыть веселую, розлитную по всем-то лицам, личикам и морозным рожам, смотришь радостными на все глазами: летят из-под топора мерзлые куски, — плевать, нищие подберут. Вся тут предпраздничная Москва, крепко-ядреная с мороза, какая-то ошалелая... — и богач, кому не нужна дешевка, и последний нищий.

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.



Виджет Архива Смены