«Акула!» — слабый, еле слышимый крик донесся до меня по ветру. В то же мгновение немного впереди меня пули — из автоматической винтовки в опытных руках — стали вскипать фонтанчиками.
Я попятился назад к берегу, не сбавляя шаг, пока не оказался вне опасности. Могла ли это быть та тень, померещившаяся мне в воде? Кто его знает? Может быть, с пирса человек и видел плавник или более ясный силуэт. А может быть, он просто не хотел рисковать.
Странно, что я не был встревожен происшедшим. За мной точно пришли, но не застали дома. Акула ушла, пуля ее не настигла. Она заплыла как только могла ближе, и я на столько же вышел ей навстречу. Вот и все, что можно по этому поводу сказать. За мной прилив уже заносил песком следы дождевых капель и отпечаток странной ноги — моей собственной, блуждающей вдоль берега. В памяти мира я ничем, собственно, не отличался от тех гигантских ящеров, отпечатки чьих ног давно превратились в камень. Единственное мое притязание на бессмертие осталось там, на изменчивом песке — земной след одного летнего дня, бывшего до пятого великого оледенения, перед которым не устоят города человека.
Небольшой вздох вырвался из моей груди. Как и море, отмежевавшейся частью которого оно является, тело мое, в недрах своей соли и извивающихся рек, уже что-то задумало. Я ему надоел. Где-то внутри оно уже размывало воспоминания, хоронило их. И оно не перестанет, пока ничего не останется. Длинная бурлящая волна преследовала меня до берега, омывая ноги по щиколотку. Теперь я их с трудом переставлял, двигаясь, как, вероятно, двигалось последнее гигантское пресмыкающееся, влачащее свою огромную тушу по песку. Мне захотелось прилечь и отдохнуть. Так расправляется земля с первым кругом сиюминутной памяти: уничтожает все, что в нем хранится; расчленяет все, что двигается, на отпечатки ног и кости; заметает все песком. Как робот, выбрался я из воды и захромал к своей даче у моря. По дороге я на мгновение с предельной четкостью, как при вспышке молнии, представил себе каждый след, оставленный мной на той бесконечной прибрежной полосе.
Вечером были танцы на террасе, песни для гостей и ритмы маримбы, бьющие в бархат звездной тропической ночи. Кто-то пел жалобную балладу. Я сидел в белом пиджаке за уединенной стойкой и украдкой поглядывал на свои руки, охватывающие стакан. Ржавчины и мозолей как не бывало.
На горизонте прополыхала зарница. Мне показалось, что она вновь осветила отпечатки моих голых ног на песчаных отмелях. Сиюминутная память? Нет, к ней была примешана долговременная память мальчика, идущего по следам другого босоногого человека, по имени Пятница, через книгу с заглавием «Робинзон Крузо».
Девица жила на морском берегу, Зашел к ней однажды матрос поутру, Но столбик стремительно падал. Голос певца всплыл в моем сознании. Звучал он словно издалека, с того конца цепочки отпечатков ног на песке, освещенном зарницей. Я стиснул стакан. Их больше никто никогда не видал — Девица исчезла, матрос тот пропал, Поскольку барометр падал (здесь непереводимая игра слов. То, что в первом куплете переводится как ртутный столбик (glass), также означает «стакан», почему рассказчик и стискивает его за стойкой. Только во втором куплете смысл образа раскрывается: падает барометр (weatherglass). — Прим. перевод.). Я встал из-за стола. Лило теперь как из ведра. За балюстрадой, у подножия волнолома, раздавался глухой гул прибоя.
Голос все еще до меня доносился, предупреждая о надвигающемся урагане, о волне, которая нахлынет, о падающем столбике. Мне представился хитрый, острый носик хиромантки с лицом хорька, юркого и кровожадного. Не она ли посеяла во мне эту мысль, изучая безнадежную руку странника? Ее лицо поглощало все остальное в ночи. Я следовал за ним сквозь ливень, пока не вышел наконец на волнолом. У моих ног необъятный механизм моря вгрызался в кромку острова. При вспышке мокрого света мне вдруг показалось, что что-то скользкое, с неясными очертаниями, цепляется за нисходящие камни волнолома. Как аквалангист, оно подняло черную руку, указывая на зияющую подо мной яму. Боже, сколько уже лет приходилось мне сталкиваться с разновидностями этого кошмара! И сейчас это был полусон, и даже песня — даже она — была в союзе против меня, ничего, кроме непогоды, не обещая, как ничего не обещает земля, как ничего не обещает жизнь, кроме очередного дня.
Я взялся покрепче за железные перила балюстрады и покачал головой, чтобы ее прочистить. Хорьковая образина исчезла. Я даже перегнулся через край волнолома, чтобы, как и в прежние годы, бросить вызов черной лоснящейся фигуре. Но ее уже не было, она не стучалась более в двери моего сознания. Необъятный механизм все еще обгладывал камни, брызгая слюной.
«Есть только три круга, это все», — где-то далеко позади меня прозвучал голос инженера. Неужели и он был участником заговора заключить меня во все более сужающийся круг для удобства моего невидимого противника? Ну, этот номер не пройдет! В отчаянии бежал я по кругу долговременной памяти, но что-то кратковременное, сиюминутное, что-то из другого круга, как квантовый скачок, вторгалось в тайную игру. Как затравленный зверь в лабиринте кустов, мой ум отчаянно метался между кругами. Размеренным шагом, не торопясь, прошел я обратно к своей даче. Пение все еще доносилось до меня издалека, но теперь оно находилось в другом измерении, потеряв свою власть надо мной. А вот что касается хиромантки, так тут я менее уверен, ибо история была с продолжением, в другом, правда, контексте.
Я уже несколько дней гостил у директора большой частной библиотеки, в которой занимался историческим изысканием. Я задержался почти до полуночи и с разрешения хозяина должен был одним из последних покинуть здание. Я пошел по гулкому коридору мимо длинных, молчаливых рядов стеллажей, хранящих все безумие, всю мудрость, все одиночество веков. Нетленная мысль притаилась тут в великом общественном мозгу, выжидая время, чтобы заронить искру в родственную душу. Она находилась за пределами бренной памяти. Люди, записавшие эти мысли, большей частью сошли уже в могилу.
Некоторые из книг уже веками не читались, но ждали, что кто-нибудь возьмет их в руки, быть может, в эпоху более терпимую, чем наша. Хотелось бы мне знать судьбу своего собственного мозга, в котором я лишь временный, случайный гость. Я был археологом и слишком хорошо знаю превратности судьбы. Все идет дорогой пожарищ, наводнений и разрушения к конечному превращению в двусмысленные письмена каменной летописи земли.
Пока я шел, пыль в тех коридорах незаметно оседала, пересекая полосы лунного света, проникающего через узкие оконные проемы. Пыль эта, я вдруг почувствовал, была мне уже по щиколотку и поднималась все выше, начиная душить меня, как песок в разрушенном пуэбло(Старинное индейское поселение в юго-западной части Северной Америки, как правило, на склоне горы в пустыне. — Прим. перевод.) Я проделал далекий путь в ту ночь, пора было возвращаться. Созвездия поблескивали, выхваченные кусками в оконных проемах. Мозг был расколот на части, но ядро его еще тлело среди свисающих паутин и рухнувших балок. Его еще можно было вытянуть, если подоспеют саперы. Я поковырял пересохший переплет.
Еще один камень грохнулся с потолка. Все теперь съеживалось, оседало, потянуло плесневатой сыростью. Хотя мы и находились в глубине страны, у меня было такое ощущение, что море незаметно приблизилось и береговая полоса где-то совсем рядом заливается. Ненадежное место для мирового мозга, подумал я мельком. Архитекторы не заглянули достаточно далеко вперед. Мне вспомнился тот день на песчаной косе — и как акула заплыла в воду, которая была мне по пояс.
Может быть, я принял все это слишком близко к сердцу. Может быть, поскольку и мои книги находились здесь, женщина увидела в моем лице большую развалину, чем тело одного человека. Вокруг меня все капало. Еще немного, подумал я, и я начну обрастать моллюсками и кораллами. Вот за тем-то старая вещунья и прощупывала пульсирующие слои моего мозга. Но была уже полночь, и я решил, что вернусь, даже если мои слова, напечатанные на бумаге, покроются слизью морских моллюсков и станут нечитаемы.
И я вернулся. В полночь всякие чудеса возможны. Ряд за рядом, стеллаж за стеллажом прошел я обратно по длинному коридору. Потолок все еще стоял. Возобновилось еле слышимое знакомое гудение. Стеллажи нечувствительно стали превращаться в те огромные залы жизни, на страже которых я в юности стоял, — залы, где сонмище обманутых и искалеченных вошло в жизнь, чтобы дать бой сильным мира сего и навсегда исчезнуть. Гудение усиливалось — ропот множества голосов, спорящих между собой то резко, то спокойно. Это мозг говорил сам с собой, ведя какой-то немыслимый диалог, который я не в состоянии был расшифровать, хотя мне показалось, что я услышал и свой собственный голос. Мозг не догадывался о своем конечном погружении в вязкую тьму.
Я уже вернулся к тому месту, где горел красный огонек лифта, когда когти старого пса стали постукивать рядом. Я ощутил его тяжелое дыхание и понурую голову. Он нес ее с трудом, но останется здесь до последнего. В моем мозгу вдруг всплыл образ целого моря разрушенных жилищ под вечер и терпеливо лижущего меня языка. Дверь распахнулась в открытое фойе, и ночной сторож приложил два пальца к фуражке.
— Когда-то и я чем-то таким занимался, — сказал я ему. — Наверное, вам бывает немного тоскливо здесь одному?
— А я справляюсь, сэр, — улыбнулся он мне во весь рот. — Не стоит слишком много видеть или слышать, не так ли?
— Правильно, — сказал я учтиво и направился к выходной двери, которую придержал, чтобы слышать терпеливое постукивание, все еще раздававшееся за мной. Затем наступила тишина, Ночь была холодная и звездная, и я забрел далеко в будущее. Хиромантка показала мне истинную смерть через воду, и тем не менее ощущение сладости меня не покидало.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.