Вообще должен вам сказать, что многие художники представляются мне наивными людьми. Я сужу по тому, что есть в их картинах. Они хотят меня информировать о событиях, происходящих в стране, и делают это с запозданием на год. Я бывал на совещаниях ученых Сибири, видел строительство Братской ГЭС, видел кинофильм о перекрытии Ангары, читал, не помню чей, очерк в «Новом мире», кажется, он назывался «Репортаж с наплавного моста». Я читаю газеты, смотрю сотни фотографий, телевизионные передачи. Вы понимаете - я все знаю о строительстве в Братске! И через год после того, как я уже все знаю, художник показывает мне огромное полотно «На строительстве Братской ГЭС», где та же плотина, те же портальные краны написаны сверху. Даже если у художника есть какие-либо достоинства в цвете или композиции (хотя я этих достоинств, честно говоря, не заметил), то ведь у него ни на грош нового содержания!
Ну скажите на милость, когда Репин писал свой «Крестный ход в Курской губернии», в России показывали документальные фильмы о крестных ходах? Или кто-нибудь записывал на магнитофон и передавал по радио репортажи о церковных шествиях? Или их показывали ежедневно в черно-белых и цветных фотографиях в газетах и журналах? Ведь ничего же этого не было! Просто потому, что не было ни кино, ни радио, ни фото. Поэтому новизна информации репинской картины была огромна. Но разве он стремился лишь к информации? Один горбун у него чего стоит! Человек, озаренный чистой и восторженной верой. Он всегда будет привлекать. Остальное стало историей, а горбун не стареет, заставляет думать, он вечно будет восхищать чистотой веры человека в лучшее и светлое начало в этом мире. Посмотришь на него... Да что там говорить!...
Мы проходили мимо здания музыкального института имени Гнесиных. Из открытых окон второго этажа слышалось пение хора. Леонид Борисович кивнул на окна и взял меня под руку, приглашая остановиться. Мы стали слушать. Пели «Реквием» Моцарта, шло очень сложное место, так называемый «Диез Ире». Хор молодых голосов звучал трагично, возвышенно, но, как всегда у Моцарта, легко и свободно. Мы долго слушали.
- Все-таки моцартовский «Реквием» захватывает меня больше, чем «Реквием» Верди или Берлиоза; там много достоинств, но такой непринужденности нет, там все-таки сочинено, - сказал Грансний. - Да, так о живописи. Многие художники не понимают, что информация в нынешнем мире не их задача. А вот сколько я ни сидел хроникальных фильмов о войне, фотографий, сколько ни читал, да ведь и самому пришлось, но то, что сумел сделать Неменский, может только художник. Вы понимаете, земля больше не в силах терпеть, земля у него такого цвета, что забыть нельзя, точно с нее кожу содрали и жгут огнем. Я этот цвет вижу, оттого и картину не забуду. Такое напряжение чувства, отчаянно кричит, понимаете, кричит земля! Она меня взбудоражила, эта картина...
Мне важна недосказанность в искусстве, мне самому надо досказать, обязательно надо приплюсовать свое состояние к тому, что предлагают художники. Оттого я люблю такие пейзажи Левитана, как «Вечерний звон», или «Околица» - помните, с месяцем? - или «Владимирка». Оттого люблю французских импрессионистов - Моне, Писсаро, Сислея, Ренуара. Их вещи мне не могут надоесть, как не может надоесть природа. Я смотрю на их картины и чувствую бесконечность жизни, ее присутствующий тут сию минуту трепет.
Не люблю картин, всегда рассказывающих одно и то же. Скажем, тот, что справа, говорит, наверно, той, что слева. Слышали? Так объясняют в музее иные экскурсоводы.
Не знаю и никогда не узнаю, что говорила мне мадонна Рафаэля, но это было незабываемое потрясение. Знакомый художник достал мне пропуск в Дрезденскую галерею, дававший возможность приходить рано утром, до официального открытия. Я ходил по залам в одиночестве. Только несколько художников делали копии. Я приходил к «Сикстинсной мадонне» три или четыре раза, и каждый раз она забирала меня и говорила мне все больше и больше. Что? Трудно сказать. Об этом столько написано, но у каждого свое. Надо ли вверяться неизведанному? Отдать или не отдать себя жизни без всяких условий? Не знаю, я не смогу теперь припомнить, так или не так. Стоял перед ней, и порой казалось, что я вообще ни о чем не думаю, такая буря была во мне. Если начну сейчас говорить, что я думал тогда, это будет и бледно и все равно неправда. Знаю, думал о жизни и все смотрел... Не покидало непередаваемое ощущение совершенства, отсутствие нарочитого сочинительства, видимых намерений художника, чего я в искусстве не выношу...
Продолжается наш путь по арбатским переулочкам. Мы сидим в скверике. Дети и бабушки заполняют его. Кажется, здесь все спокойнее и даже дети ведут себя тише, чем в других местах города. Это впечатление возникает оттого, что вокруг высокие деревья, низкие особняки и тихое движение.
- Тут неподалеку - мы будем идти мимо - особняк, в котором жил Танеев. У него бывали Рахманинов, Римский-Корсаков. А на Кропоткинской - дом Дениса Давыдова. Вы спросите, откуда я все это знаю? Конечно, книги - люблю мемуары, но больше от этих арбатских стариков.
Денис Давыдов, черт возьми! И сразу, знаете, синие гусары, 1812 год, стихи: «Жомини да Жомини, а о водке ни полслова!» Сани, тройки, образы «Войны и мира»... Или в Гагаринском переулке, вначале, как от бульвара идти, дом Нащокина. Там мемориальная доска: «Здесь останавливался Пушкин». И опять у меня пойдет раскручиваться веревочка. Думаю: «Пушкин!» Нет, только представьте себе. Пушкин вбегает в этот дом. Почему-то вижу: кони в пару, мороз, откинутая полость саней, Пушнин бежит в сени. Бросает лакею шубу. «Что барин?» У Пушкина долги, деньги приехал занимать, я где-то читал, что он Нащокину должен был...
А там Старо-Конюшенный или Спасо-Песковский. Названия-то какие! Недавно, представьте себе, обнаружил, что церковь в Спасо-Песковском переулке та самая, что изображена в известной картине Поленова «Московский дворик». Я хожу с детства этими переулками!...
А на улице Станкевича каменный столб от исчезнувших ворот, на нем старая надпись: «Свободен от постоя». Нет, вы представляете, это когда-то освобождали дворянские дома от постоя войск, при Николае I, должно быть. Там жил Станкевич, у него бывал Герцен. А мне уже звучит старинный русский романс, который слышал в юности:
И если свободен ваш дом от постоя, То есть ли хоть в сердце у вас уголок?.. Помню, под гитару пел его кто-то на даче, в темной листве.
А то еще начну думать о домах. Вот взгляните, пожалуйста, два дома рядом. Справа, должно быть, постройки первой половины прошлого века, деревянный, оштукатуренный, с колоннами. Николаевский ампир. В Москве он попроще, чем в Ленинграде.
А рядом особняк - там сейчас какое-то посольство. Это уже «модерн» года 1909-го, может быть, 1912-го. Преуспевающие русские промышленники заказывали архитекторам вычурные проекты. Вроде бы красиво, а приглядишься, есть в доме крикливость, этакая дешевая претензия разбогатевшего купчика на абсолютную непохожесть. Вот, мол, и я - только я, другого такого нет, хочу - так окно ставлю, хочу - поперек! Нет в этих домах основательности, точно их владельцы не' были уверены в своем долголетии. Желтенькие, похожие друг на друга особнячки с колоннами не боятся времени, у них и позади прочный фундамент и впереди вечность, умрут они естественной смертью. А эти... Посмотришь и скажешь: худо было владельцам. Пропадай все! - с таким настроением жили. Может быть, и не очень сознавали его, но архитектура - действительно объективное искусство. Как ни старайся приукраситься, а камень выдаст, потомки поймут, чем жили! Непрочно, легкомысленно, без основ в прошлом, без надежд на будущее - вот что такое русский предреволюционный «модерн», как я его понимаю. Пришла революция, и кончился этот недолгий стиль вместе с владельцами особняков. А дома стоят...
... Мы вышли на Арбат. Медленная жизнь переулков кончилась. Плотная человеческая масса двигалась по тротуарам, не умещалась на них, выжимала цепочку пешеходов на обочины мостовой. Регулировщикам это не нравилось, и они посвистывали в свои трескучие свистки. Крики лоточниц, кряхтение моторов, взвизги тормозов и тонкий неземной свист троллейбусных мачт, трущихся о контактные провода. Внезапный рев самосвала, резкий запах отработанного солярового масла. Потоки лакированных крыш легковых автомашин. Бесконечное движение, подчиняющееся своему ритму. Точно где-то отбивают для него такт. Улица в час «пин».
- Я неисправимый горожанин, - сказал Леонид Борисович, - люблю все это. Бывает, знаете, на юге или где-нибудь в средней России в лесах, когда тишина и знаешь, что наслаждаешься этой тишиной, природой, вдруг - это как толчок в сердце - так захочется в город, в Москву, и уже отпуск не в отпуск. После этого толчка не проводишь его, а доживаешь. А здесь, в городе, бродишь по тихим переулкам - хорошо, а выйдешь на магистраль, вот в такую мешанину, и чувствуешь, что живешь, что это сегодняшнее и сам ты сегодняшний.
Люблю этот ритм. Устаю от него, а все-таки люблю. Он меня настраивает. Это, знаете, как джаз. Я дома часто, когда надо посидеть, подумать или, наоборот, просто отпустить все центры мозга, включаю приемник, ловлю какой-нибудь далекий, бесконечный джаз без объявлений и пауз и так сижу с часок. Мне нужна эта музыка - ее можно слушать и не слушать, слышать и не слышать. Но она все равно проникает в тебя, успокаивает, создает ровный ритмический фон твоего существования. Я думаю, что джаз, без его патологии, конечно, очень близок к ритмической организации человеческой психики. Оттого он так действует. Иную музыку, скажем, чудные народные песни-у меня есть свои любимые - или сложную симфонию, не слушать нельзя. А джаз можно. Он есть, и его нет...
Мы проходили мимо витрин с большими фотографиями артистов вахтанговского театра.
- Вы часто бываете в театре? - спросил я.
В 12-м номере читайте о «последнем поэте деревни» Сергее Есенине, о судьбе великой княгини Ольги Александровны Романовой, о трагической судьбе Александра Радищева, о близкой подруге Пушкина и Лермонтова Софье Николаевне Карамзиной о жизни и творчестве замечательного актера Георгия Милляра, новый детектив Георгия Ланского «Синий лед» и многое другое.