Никто — никакой педагог, никакой мудрец — не в силах сказать, когда и в чем наступила зрелость, в чем человек, начинающий жизнь, еще не способен разобраться, а что он чувствует основательней и глубже любого взрослого. В тонких этих измерениях наука сдается, уступая право суждения литературе, искусству, где по самой природе этих видов человеческого познания важны тенденции, а не точный' расчет, чувство, интуиция, а не гарантированное обоснование, логика поступков и антилогика слез и смеха,- а не фармацевтическая взвешенность.
И оказывается: эта власть раскрепощенной художественной мысли нам важнее, дороже, а по смыслу — гораздо существеннее многого иного.
Вот история Холдена Колфилда, американского отрока, который никак не уживается с приятелями по школе, который никак не возьмет в толк разумные проповеди родителей и учителей, который рад бы найти утешение в первой любви, да его корчит от лживости его подруги, создавшей в своих мечтах стандартный идеал взрослой будущности, не вызывающий у Холдена ничего, кроме отвращения, который пытается приобщиться к запретным плодам взрослой жизни и терпит поражение за поражением. Мечущийся, на каждом шагу получающий пощечины неудач, одинокий этот волчонок, как ни удивительно, не существует лишь только на этой земле, никому не нужный, а мыслит, живет глубокой духовной жизнью, руководствуясь идеалом высокой нравственной силы. В сумятице, окружающей его, он выбирает абсолютно точную цель, продиктованную не ненавистью — это было бы так легко и объяснимо, — а любовью. Его любовь распространяется на всех малышей, хотя он и сам-то всего лишь отрок, «гадкий утенок», еще и не подозревающий, что станет прекрасным лебедем, это все за гранью повествования, — так вот, его любовь обращена ко всем, кто младше его, — к умершему брату Алли, к сестренке Фиби, к незнакомой девчушке, которой он поправляет коньки, к малышу, который упорно шагал не рядом с родителями, по тротуару, а по мостовой, и пел негромко — для себя пел — эту песенку: «Если ты ловил кого-то вечером во ржи...» И, может быть, эта любовь к младшим не случайна в Холдене, может быть, она родилась в безвоздушном пространстве нелюбви и равнодушия к нему, Холдену, как самый естественный ответ на нее.
Чувствуя нелюбовь, он хотел любить. Жаждал этой любви. И вовсе не необыкновенной любви к девчонке жаждет большое сердце небольшого мальчишки, а великой, невзыскующей любви к тем, кто ее, этой любви, не ждет и не просит и тем не менее остро нуждается в ней — о нужде этой Холден скажет так своей сестренке Фиби:
«...Понимаешь, я себе представил, как маленькие ребятишки играют вечером в огромном поле, во ржи. Тысячи малышей и кругом — ни души, ни одного взрослого, кроме меня. А я стою на самом краю обрыва, над пропастью, понимаешь? И мое дело — ловить ребятишек, чтобы они не сорвались в пропасть. Понимаешь, они играют и не видят, куда бегут, а тут я подбегаю и ловлю их, чтобы они не сорвались. Вот и вся моя работа. Стеречь ребят над пропастью во ржи. Знаю, это глупости, но это единственное, чего мне хочется по-настоящему. Наверное, я дурак».
Нет, он не дурак. И дело не в том, что у него умное сердце. Умное — еще не всегда горячее. У Холдена, мальчишки, жаждущего спасать других, — горячее, неравнодушное сердце, всем своим ритмом протестующее против рассудочного посыла, процитированного в этой же книге: «Признак незрелости человека — то, что он хочет благородно умереть за правое дело, а признак зрелости — то, что он хочет смиренно жить ради правого дела».
В противостоянии с обывательским эгоизмом и уравновешенностью живет подросток Холден, не будущий человек, а человек, не слабый отрок, но зрелая личность, и это при том, что окружающим его взрослым и сверстникам внешне его поведение кажется вопиющим образцом непоследовательности, пренебрежения, семейного да и общественного вызова.
Как же часто, вдаваясь в подробности внешней линии поведения, взрослый мир безнадежно беспомощен, не понимая мотивов этого поведения, не принимая в расчет, не анализируя поведения внутреннего, так сказать, истории поступков и им предшествующих мыслей. Книга Сэлинджера, таким образом, исполняет двойные обязанности — защищает отрочество от взрослого непонимания, объясняя растущего человека, и утверждает право на защиту детства даже человеком несовершеннолетним. Вообще совершеннолетие, как бы утверждает книга «Над пропастью во ржи», понятие не возрастное, а духовное. Право на защиту имеет не взрослый, а тот, кто взросл духом, душевной своей добротой.
Холден — мальчик, у него, как водится говорить, все еще впереди, и за пределами книги, в расплывчатой дали предсказуемой, предугадываемой судьбы, можно разглядеть не легкую жизнь, но жизнь осмысленную, способную осчастливить многих слабых силой веры в них, надежды на них, любви к ним.
Холден в будущем — это как бы материализованная мечта Толстого о первообразе правды, красоты и добра, только не оставшаяся в детстве, а реализованная осознанным взрослением. Впрочем, сама история Холдена, рассказанная Сэлинджером, все эти «тысяча миллионов» конфликтов, обрушившихся на него или же им самим на себя обрушенных, и есть история борьбы наивного, но чистого «первообраза» с теми отступлениями от истины, которые навязывает ему вступление во взрослость. Адаптация первообраза к окружающему его миру взрослых или рано усвоившему не самые достойные правила взрослой игры миру детей, конфликты, возникающие в соприкосновении двух разных норм бытия, и есть история отступления от идеала как в житейском, как в нравственном, так и в педагогическом смысле слова.
Мы создали для себя удобные понятия — переходный возраст, трудный, возраст, — как бы объясняющие взрослым повышенную конфликтность, которую переживает чаще всего в отрочестве каждый растущий человек. Но не слишком ли утешительна терминология, оптом списывающая все проблемы на спасительную необъяснимость возраста? Может, речь идет о последних боях детства за свою чистоту против обкатывающих личность, срубающих со ствола все сучки индивидуальности взрослых — даже не правил — нормативов? Может, это «первообраз правды, красоты и добра» прощается с нами фейерверком разнообразных протестов? Может, это наш общий мир, мир детей, взрослых и стариков, справляет тризну по таким, увы, нетраурным потерям, как сокращение честности, убийство прямоты и откровенности, смерть веры и добросердечия, впадение в летаргию отзывчивости и бескорыстия? Может, радость по случаю завершения переходного трудного возраста нелепа и вместо смеха были бы уместнее слезы, потому как покорность — или покоренность? — послушность, довольствование общепринятым, выверенность каждого шага, нежелание рисковать чаще всего означают не победу, а поражение взрослого мира? Что толку с того, что еще один не желающий рисковать вступил в уважающее себя царство равных! Что толку с того, что еще один разноцветный мир стал тусклее и похожее на миры иных одинаково дышащих и равно слышащих? Не потеряло ли человечество поэта, художника, ученого? И, напротив того, если внимательно вглядеться, не отыщем ли мы за благообразными ликами почтенных ученых и увенчанных лаврами поэтов, может, и состарившиеся, но вовсе не покоренные личности детей, оказавших сопротивление стандарту общепринятости, выдержавших борьбу за самих себя — за детскую наивность в понимании давно уже кем-то понятых и все же бесконечно непонятых явлений, вещей, понятий, страхов, предрассудков, ненавистей, очевидностей и любви к живому, к малому, к наивному, ведь наивность — тайный смысл всех откровений, сулящих открытия.
Все три книги, о которых идет речь, кроме всего остального, — остросоциальные вещи. Однако же самая социальная среди них — «Убить пересмешника...». Ясности ради заметим, что пересмешник — это птица. Она ничего не требует, ничего не хочет, она только поет, доставляя людям радость и наслаждение, и вот почему-то кто-то хочет убить такую птицу... Впрочем, роман написан как бы от имени маленькой девочки по прозвищу Глазастик, и это прозвище не случайно. Глазастик видит все, что положено видеть маленькому человеку с небольшой высоты его роста и взглядом, полным наивной и невинной откровенности. Только здесь уже не один первообраз правды, красоты и добра, не только идеальная совершенность ребенка играют свою объективную роль, но и мудрый взрослый, отец девочки по имени Аттикус.
И здесь мы вплотную подходим к важнейшему повороту рассуждений. До сих пор, опираясь на суждение Толстого и полностью с ним солидаризируясь, я исходил из положения наиболее, увы, типического — первообраз, приходя в соприкосновение со взрослым миром, лишается индивидуальности, усилия общепринятых нормативов сводятся к тому, чтобы снивелировать особенности личности. Холден Сэлинджера страдает от прессинга стандарта требований, предъявляемых ему, и все его сопротивление — протест против этой изнуряющей нормативности во тьме одиночества.
Аттикус, отец Глазастика и ее брата Джима, — совсем уже взрослый Холден Колфилд, можно построить и такую цепь. Он, конечно, совсем иной, но он остался таким, каким остался наверняка лишь потому, что в детстве, а потом в отрочестве выбрал для себя нечто подобное тому, что выбрал Холден Сэлинджера, — спасать ребят над пропастью во ржи. Только став взрослым, Аттикус решил спасать не одних лишь малышей, но и взрослых, но и негров, что не так-то просто было сделать на Юге США в 1935 году.
Указание этой даты требуется мне для уточнения исторической истины, а вовсе не для того, чтобы подчеркнуть — мол, роман этот из стародавних времен, нет, наоборот. Надо всячески утверждать, что взаимоотношения детства, взрослости и старости — вневременные понятия. Время вносит лишь свои коррективы в характер этих взаимоотношений, дарует человеческим связям новые психологические оттенки. Честность, верность, надежность, говоря более возвышенными, философскими категориями Толстого — правда, красота, добро, — категории постоянные, вечные, нужные любому народу, — так вот, нравственные первоосновы всегда одни, и будь то Юг США в 1935 году или иное другое место в конце XX века, — предательство, зло, зависть всегда всякий народ признает за предательство, зло и зависть, а не за добродетель и благо. И великое счастье, что так оно и есть.
В исканиях добра и справедливости едино должно быть человечество и тогда, когда речь идет о детях.
Эта забота не может оставаться лишь абстрактным лозунгом. Первообраз правды, красоты и добра может быть не утрачен воспитанием и не выжжен жизнью при одном лишь очень серьезном усилии — если над сознанием ребенка будут распростерты ладони мудрого и любящего взрослого — учителя, отца или матери, вообще любого взрослого, который полон деятельной доброты.
Итак, Глазастик и брат ее Джим. Закрываешь книгу с полным сознанием того, что за этих двух ребятишек можно не беспокоиться. Их отец, честный и храбрый человек по имени Аттикус, помог детям сохранить самое главное, что требуется для спасения детства: истовую веру в необходимость праведной борьбы, в необходимость отстаивать справедливость, какой бы она тяжкой ни была. В этом романе малыши как бы выбредают из мира своего собственного детства во взрослый мир, освобождаясь от наивных пут детства, но это освобождение приносит неожиданное облегчение. Словно бы невзначай они узнают, что их Аттикус вовсе не старик, а самый меткий стрелок в округе и вовсе не равнодушный обыватель, а неподкупный и отважный служитель справедливости, если даже эта справедливость неудобная для него самого и даже его беззащитных детей. Как всякое зло, подлость тут бьет из-за спины, в темноте, бьет не по сильному отцу, а по его слабым детям, хотя подлость оказывается поверженной насмерть — мы понимаем всю условность погибели зла: нет, нет, оно сдается не так легко и не так невзначай, как в романе, хотя романный исход представляется единственно истинным.
Итак, Аттикус. Я говорил вначале, что главные враги детей и детства — едва ли единственные, хотя и в самых разнообразных своих проявлениях, — бывшие дети, а ныне взрослые. Однако и главные друзья детей и детства — едва ли не единственные и тоже в самых разнообразных своих проявлениях — бывшие дети, ныне взрослые.
Друг всех детей своей округи, взрослый охранитель детства Аттикус, пронесший детские идеалы сквозь испытания взрослости и принесший это бесценное достояние своим детям, — вот он, проводник и спасатель, полномочный представитель деятельной доброты, способной сберечь и во взрослом мире наивные веры детства.
В 12-м номере читайте о «последнем поэте деревни» Сергее Есенине, о судьбе великой княгини Ольги Александровны Романовой, о трагической судьбе Александра Радищева, о близкой подруге Пушкина и Лермонтова Софье Николаевне Карамзиной о жизни и творчестве замечательного актера Георгия Милляра, новый детектив Георгия Ланского «Синий лед» и многое другое.