Человека узнают по почерку. Век — по напору и блеску талантов. Буйное цветение литературы, науки, музыки — верный признак успехов общества, «...таланты являются всюду и всегда, где и когда существуют общественные условия, благоприятные для их развития», — писал Плеханов. Они являются, опрокидывая все препятствия, перешагивая через, казалось бы, непреодолимые барьеры. Они идут на зов героического времени. Их много, муза их радостна. Время рукою гениев выписывает счастливые пики. Почерк гения подделать нельзя: время — лучший графолог истории. Прошло полстолетия, и, вызванные историей на поверку, боевыми шеренгами поднялись «обутые в динамитный дым» громкоголосые певцы времен революции. Их много, их муза радостна. Она трубит зорю — надежда, свобода! Алый пик века выведен крепкою ленинскою рукой. Пройдет еще полстолетия, и на поверку выйдут наши поколения. Я думаю, потомки по заслугам оценят голос наших комсомольских поэтов. Среди офортов, симфоний и поэм попадут, пожалуй, на суд истории и строчки Матса Траата, деревенского парня из южной Эстонии, мобилизованного Советской властью на неостывающий фронт поэзии.
«Песнъ моя, безумная чайка! Кричи, кричи, кричи, потому что давно уже исчерпан лимит мечтательных песен! Я не умею и не могу зудеть легкомысленным кузнечиком ни про цветущий рисунок губ, ни про ночь, вином укороченную. Я хочу прорваться в громыхающие ряды песен, — черные борозды, на месте-вспаханных кочек. Скромным, неуклюжим парнем вырисовывать плугами своего басовитого трактора на морщинистом лике земли моих предков полуденные письмена середины нашего века».
... — Вопрос сложный, — сказал
Матс, — наверное, труд. Да, конечно, труд — то самое, что формирует личность.
В хрупких чашках стыл кофе. За вышитой занавеской давно налилась темнота. У остановки прошуршал автобус. Судя по звуку, это экспресс. Сейчас рванется по пропахшему травами шоссе, минуя чистенькие, как ульи, коттеджи, к центру Таллина, стрельчатому, притихшему, врезанному в небо, как готический стих. Недремлющий Томас покосится на запоздалых, сомлевших пассажиров и тихо отвернется. Цокот каблуков так ясен в полуночном небе.
— Сколько наработаешь, столько и стоишь, — уточняет Мате.
Он сидит в «фамильном» кресле, вытянув длинные ноги. Края век красные: несколько часов назад Мате вернулся из совхоза, где ему всегда хорошо пишется. И сразу обрушился на него ворох корректур, придирки редакторов, мои вопросы. Мате стоически выносит все это, терпеливо улыбаясь с высоты двухметрового роста. «Ты действительно громадный поэт», — каламбурят приятели. Мате не сердится: это не его стихия. Его стихия — писать.
— Подумаешь, рост, — рассеянна перебирая накопившуюся за лето почту, говорит Мате, — в Эстонии этим никого не удивишь. А вот имя у меня действительно редкое. «Мате» — хам, мужик.
В семье хозяина хутора Куутсе было десять сыновей. И старик не очень-то радовался, когда молодая женщина Анна, присматривавшая за домом после смерти хозяйки, родила ему одиннадцатого мальчишку. И так еще при жизни отца парни перессорились из-за наследства. Делить хутор на одиннадцать частей — это слишком! Венчание было отложено, а младенец наречен Матсом: пусть знает свое место — доля ему выпала незавидная. Анна осталась в доме — не то жена, не то прислуга. А маленький Мате, выброшенный из сосредоточенной грызни за наследство, едва поднявшись от земли, стал пасти хуторскую скотину. Об учебе никто не вспоминал. Книг в доме не было, радио тоже. Ублажать землю да глядеть за скотиной — чего еще крестьянину, считал отец. Из старших братьев никто не пошел в гимназию. Матсу было лет шесть, когда он впервые заглянул в толстую, пахнущую ладаном и сыростью библию. Строчки вздымались остро, как указующие в небо персты. Картинки были красивые, страшные и непонятные. Томимый любопытством, Мате угадывал в старинной готике где-то уже виденные буквы.
— Никто не знал, что я научился читать. Я читал газеты, библию — все, что попадало в руки. Однажды я нашел где-то в ларе книгу народных сказок. Это было первое опьянение фольклором, оставшееся на всю жизнь.
В школу Мате Траат пришел поздней осенью сорок пятого года. Только что по их хутору прокатилась, танковыми гусеницами проползла война. Все дымилось еще, кровоточило, слезилось. В водовороте послевоенной жизни мелькали обломки чьих-то надежд, всплескивалось нечаянное счастье, всплывали смешные и страшные парадоксы — героизм, трусость, борьба, предательство. Все еще стреляли: по лесам прятались бандиты. Мате вглядывался в этот сумасшедший поток с болезненной чуткостью ребенка. Он не пытался что-то понять, он тосковал по счастью.
Через двадцать лет, думая о спящих детях, Мате заново переживет эту тоску: «Вы спите, покорные солнечным снам. И небо у снов голубое. Пускай никогда не приходит к вам Горе с седой головою... Двадцатый век, мрачный муж, щедрый муж, муж странный. Что ты дашь своим детям? Бездну мук? Или радости океаны? Вы, краснощекие спящие, Вы слышите? Сжав кулаки, миллионами глоток вопящих скандируют материки:
— Каждого новорожденного должен
ждать корабль,
Каждого новорожденного должна
ждать лира,
Каждого новорожденного должен
ждать плуг!»
— В первом классе я пробыл всего две недели, потом меня перевели в третий. А вскоре я совсем ушел из этой школы: нам с матерью пришлось покинуть отцовский хутор. Страсти там слишком накалились.
Усадьба совхоза имени Ленина называлась Курекюла — Журавлиная деревня. Матсу нравилось это название. н шел в Журавлиную деревню охотно, не подозревая, впрочем, что именно ей суждено стать его любовью, домом, судьбой. «Сними свою пропотевшую кепку. Положи ее на межу, как это делали перед алтарем, и широко раскрытыми глазами смотри на это вечно повторяющееся чудо».
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.