Не потому ли столь явственно в последних стихах Клюева есенинское благословение миру:
Падает снег на дорогу —
Белый ромашковый цвет.
Может, дойду понемногу
К окнам, где ласковый свет?
Топчут усталые ноги
Белый ромашковый цвет.
Жизнь — океан многозвенный —
Путнику плещет вослед.
Волгу ли, берег Роны —
Все принимает поэт.
Тихо ложится на склоны
Белый ромашковый цвет.
Вера в красоту, вечную на родной земле, остается последней и непоколебимой надеждой Клюева:
Только будут, будут стократы
На Дону вишневые хаты,
По Сибири лодки из кедра,
Олончане песнями щедры,
Только б месяц, рядяся в дымы,
На реке бродил, по налимы,
Да черемуху в белой шали
Вечера, как девку, ласкали!
К концу жизни, как это ни странно, лирический дар поэта проявляется гораздо резче, чем в молодости, некий прихотливый наплыв сознания и чувства, смесь сна, воспоминаний, яви и фантазии, «жемчуга бормотаний», в которых голос его сливается с инстинктивной верой в красоту. Эта вера и становится стержнем его зрелого творчества.
Клюева хоронили не раз и друзья, и враги... В иные времена, казалось, что жестокий приговор Василия Князева: «Клюев умер. И никогда не воскреснет: не может воскреснуть — нечем жить» — из книги «Ржаные апостолы» (1924) — окончателен, утвержден временем и обжалованию не подлежит.
Огрызаясь, как загнанный зверь, от беспощадно ранящих наладок, поэт в конце двадцатых годов обронил сквозь зубы:
Он жив, олонецкий ведун,
Весь от снегов и вьюжных струн
Скуластой тундровой луной
Глядится в яхонт заревой.
Однако в тридцатые, сороковые и даже пятидесятые годы трудно было поверить, что поэзия Клюева еще заставит кого-то задуматься, еще будет издаваться, еще найдет себе в будущем читателя и исследователя. Но «нам не дано предугадать, как наше слово отзовется». Почти через сорок лет после его безвестной кончины Николай Тряпкин вдруг осознает, что, опровергнув все пророчества, поэзия Николая Клюева, как озимь, простояв положенный срок под снегом, выжила, зазеленела и вновь заставила вспомнить и заговорить о себе:
Хотим иль нет, а где-то вьется нить:
Звенит струя незримого колодца!
Мы так его стараемся забыть —
И все-таки забыть не удается.
Я думаю, что легкий ветерок, раздувающий пламя над тлеющими углями клюевского костра, возник после того, как «деревенская проза» — Абрамова и Распутина, Белова и Шукшина, Можаева и Личутина вкупе с поэзией Тряпкина, Рубцова — вновь «взрыхлила» необозримое поле искусства, неизбежно возрождающегося на крестьянских устоях, это легкое дуновение усилилось, поддержанное сегодня ветром гласности, и тут-то выяснилось, что есть у них у всех предшественник, который уже по-своему «прощался с Матерой», но мысли и чувства которого, связанные с вечной красотой крестьянского труда, с «ладом» крестьянской жизни, с болью за живую природу, не истлели, а вновь проросли на облагороженной почве.
Последняя при жизни книга Клюева «Изба и поле» вышла в 1928 году, а следующая — лишь через 50 лет. Полвека забвения — настоящее, а не условное испытание временем, которое лучшая часть клюевского духовного мира, наделенного крестьянской выносливостью и терпением, чудом, но выдержала...
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.