«Незримый колодец»

Станислав Куняев| опубликовано в номере №1477, декабрь 1988
  • В закладки
  • Вставить в блог

Идеологические обвинения в его адрес нарастали с каждым годом. И в начале 1934 года за чтение на квартирах поэмы «Погорельщина» — «то, для чего я родился», как говорил сам поэт, — Клюев был арестован и без суда по приговору «тройки» сослан в холодные нарымские края. О смягчении его участи хлопотали Горький, артистка Надежда Обухова, режиссер Голованов. Клюева перевели в Томск, где, по одним сведениям, он умер в тюрьме, по другим — на станции Тайга, возвращаясь из ссылки. Словом, его можно считать пропавшим без вести, и это в XX веке! Могила его неизвестна. Чемодан с рукописями, который был с ним в ссылке, потерян. Главная его поэма, написанная в те времена, — «Песнь о Великой матери», утрачена. Литературное наследие его разбросано и не изучено. Рукописи в архивах, написанные карандашом на тетрадных листочках, буквально истлевают...

Первая его книга после смерти была издана в 1977 году — через двадцать с лишним лет после XX съезда партии. Проза его не издавалась. Воспоминания о нем — которых много в различных архивах — почти не опубликованы. Словом, его литературное наследие пока находится в плачевнейшем состоянии по сравнению с наследием других репрессированных деятелей русской культуры... Но будем утешаться мыслью, что у Клюева — все впереди.

Михаил Пришвин когда-то проницательно заметил: «Наша поэзия происходит из недр природы, когда мы десятки тысячелетий в борьбе за кусок хлеба тесно сближались с ней. Поэзия эта вышла как победа, когда стальной узел необходимости был развязан...» Эта мысль, по-моему, как нельзя лучше применима к поэзии Николая Клюева, демонстрирующей порой связь «недр природы», «куска хлеба» и, наконец, «слова».

Сготовить деду круп, помочь развесить сети,
лучину засветить и, слушая пургу,
как в сказке, задремать
на тридевять столетий,
в Садко оборотясь, иль в вещего Вольгу.

«Седых веков наследство, поклон Вам, труд и пот!» — вот этой страсти Клюева не понимали идейные враги, объявляя его «кулацким поэтом» и забывая слова Ленина о том, что крестьянин «не только у нас, а во всем мире является практиком и реалистом».

О Родина моя земная, Русь буреприимная!
Вижу тебя не женой, одетой в солнце,
Не схимницей, возлюбившей гроб и шорохи часов безмолвия.
Но бабой-хозяйкой, домовитой и яснозубой,
С бедрами, как суслон овсяный,
С льняным ароматом от одежды...

Свободный, осознанный как необходимость труд — не проклятье, а награда самому себе, естественное условие человеческого существования, гарантирующее человеку независимость и достоинство, — вот мысль, которой поэт оставался верен всю жизнь, даже в самые худшие времена, когда троцкистская критика 20 — 30-х годов писала о нем как об одном «из виднейших представителей кулацкого стиля в русской литературе». Впрочем, оно и неудивительно, потому что подобная критика руководствовалась во многом положениями политического течения, которое всегда видело в крестьянстве классового врага: «Поскольку мы перешли теперь к широкой мобилизации крестьянских масс, во имя задач, требующих массового применения, постольку милитаризация крестьянства является безусловно необходимой. Мы мобилизуем крестьянскую силу и формируем из этой мобилизованной рабочей силы трудовые части, которые приближаются по типу к воинским частям... Эта мобилизация немыслима без... установления такого режима, при котором каждый рабочий чувствует себя солдатом труда, который не может собою свободно располагать, если дан наряд перебросить его, он должен его выполнить; если не выполнит — он будет дезертиром, которого — карают!» (Л. Троцкий. Из речи на IX съезде ВКП(б) 1920 г.)

Кулацким поэтом Клюева называли те, кто бессознательно, в угаре вульгарного социологизма, либо сознательно подменяли эстетику идеологией, а иногда и просто сиюминутной политикой. Но то, что фельетонисты и борзописцы выдавали за кулацко-религиозную платформу, у Клюева было всего-навсего лишь несогласием с перспективой бездуховно-казарменной шигалевщины (теория «казарменного социализма» из романа Ф. Достоевского «Бесы»), страшная программа которой развернута в вышеприведенном высказывании основоположника троцкизма.

Сергей Есенин в своей автобиографии писал: «В годы революции был всецело на стороне Октября, но принимал все по-своему, с крестьянским уклоном». То же самое мог, видимо, сказать о себе и Клюев, с одной лишь поправкой, что его «уклон» был гораздо круче и «догматичнее» есенинского. Клюев вообще по натуре был художником аввакумовского склада. То, что у другого поэта могло быть сомнением, предположением, вопросом, у Клюева почти всегда становилось ответом и вырастало до морального и эстетического императива.

Середины он не признавал. Ни с чьим авторитетом не считался, и потому, может быть, на Клюева-поэта не влиял почти никто (чуть-чуть Блок в нескольких ранних стихах). Он был застрахован от заимствований защитной оболочкой — плотным «космосом» крестьянских понятий о культуре и искусстве. На него влиял только этот «космос», сквозь слой которого не в силах были пробиться лучи даже самых ярких звезд русской поэзии. Клюев же влиял и до сих пор влияет на многих. Но об этом чуть дальше.

«Крестьянский уклон» у Клюева заключался прежде всего в том, что он принял Революцию как осуществление народной мечты о справедливости, совпадавшей для него со справедливостью социальной.

С простодушной наивностью крестьянина он восклицает в 1917 году:

Хлеб да соль, Костромич и Волынец,
Олончанин, Москвич, Сибиряк!
Наша волюшка — Божий гостинец,
человечеству светлый маяк.

Революция для Клюева — праздник причастия, торжество причащения кровью («дело прочно, когда под ним струится кровь!»); «Поле Марсово — красный Курган» — жертвы революции осмысливаются поэтом, как голгофские — «Мы помазаны кровью орлиной». Надо, сказать, что торжественный, церковно-литургический словарь был в те годы всеобщим. Вспомним хотя бы Маяковского: «сильнее и чище нельзя причаститься великому чувству по имени «класс». И пролетарский поэт отдал щедрую дань всечеловеческим гуманным идеям — оглянемся на утопию из поэмы «Война и мир», столь явно перекликающуюся с картинами всемирного братания из стихов Клюева:

Как священники,
чтоб помнили об искупительной драме,
выходят с причастием, — каждая страна
пришла к человеку со своими дарами.

Революция — братство народов: такое ее толкование у Клюева имеет глубокие корни, уходящие в середину XIX века. Поэт по-своему развивал (может быть, иногда упрощенно и демонстративно) мысль Достоевского о всемирной отзывчивости русского человека — своеобразный вариант культурно-бытового интернационализма, мысль о единстве древа человеческого. Этот завет Клюев принял по-крестьянски прямолинейно, грубо, но страстно:

Все племена в едином слиты:
Алжир, оранжевый Бомбей
В кисете дедовском зашиты
До золотых воскресных дней.
Есть в Сивке доброе, слоновье
И в елях финиковый шум, —
Как гость в зырянское зимовье
Приходит пестрый Эрзерум,
Китай за чайником мурлычет
Чикаго смотрит чугуном.

Наивно? — наивно! Искренне? — искренне! Человечно? — человечно! А разве не наивно в те же годы есенинское:

Древняя степь Маврикии
родственна нашим холмам,
дождиком в нивы златые
нас посетил Авраам.

А разве не наивна, если подумать о конкретно развивающейся истории, хрестоматийная мысль Достоевского: «Мы первые объявим миру, что не чрез подавление личности и иноплеменных нам национальностей мы хотим достигнуть собственного преуспеяния, а, напротив, видим его лишь в свободнейшем и самостоятельнейшем развитии всех других наций и в братском единении с ними, восполняясь одна другою, прививая к себе их органические особенности и уделяя им и от себя ветви для прививки, сообщаясь с ними душой и духом, учась у них и уча их, и так до тех пор, когда человечество, восполнясь мировым общением народов до всеобщего единства, как великое и великолепное древо, осенит собою счастливую землю».

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.



Виджет Архива Смены

в этом номере

Мгновение в лучах солнца

22 августа 1920 года родился Рэй Брэдбери