Он пересиливал себя, чтоб не посмотреть ей в лицо, опасался, как опасался в шахте выбивать рудстойку: выбьешь, тогда обвал.
– А я все помню: шахту, и седьмой участок, и насыпку, – говорила так близко, что он чувствовал, как ее слова горячо и мягко обтекали его лицо. – А тебя, так всегда. Вспомню – и грустно, грустно... Ошиблась я, Федя, – взлетел голос в веселую надрывность. – Ты, как девочка, был, а я за готовым мужиком побежала. Не удержал вот!
– Чего-о?! – Федя даже привстал, пораженный. «Значит, я... Она ни при чем? Врет! Врет! А если вправду?..» Федя боялся этой правды, ибо он возненавидит тогда Тамару, не эту, что теперь перед ним, а ту, давнюю, которая жизни его давала тяжелый, но необходимый смысл. А может, перед ним не Тамара? Голос ее и глаза вроде ее, а лицо чужое: нос, щеки, подбородок – тоже не ее, и за округлостью, за припухлостью бабьей ни за что не разглядеть нужную ему Тамару.
– Не веришь, да? Ну, вижу, тяжело тебе было. А мне, может, в сто раз тяжелей. Ты из-за меня мучился, а я из-за себя, дуры.
Губы Тамары кривились, дергались, в глазах влага копилась. Федя сел, отвернулся.
– Мне на работу ехать надо, – сказал с прорывом в голосе.
– Ну вот, заговорил! – обрадовалась Тамара. – Детей-то сколько?
– Четверо.
– Видишь как, – сказала она задумчиво. – Детям, наверно, с тобой хорошо. Федя чуть двинул плечами: дескать, не знаю.
Наступил час, когда еще все четко видно, но уже не как днем, а будто через очки дымчатые, и вот-вот сразу по-южному затопит все тьмой. Месяц в воде вытягивало, рвало на кусочки и опять сливало, будто желтые рыбы играли у поверхности. Резко вскипал торопливый шум поездов, проходивших к большому морскому городу, и напрочь заглохал среди лесистых сопок.
– Приезжала я через два года на шахту. Слышишь, Федя? Приезжала. Как раз вторая смена меняла первую. Сидела в сквере, ждала. Думала, увижу тебя, заберу с собой. Не дождалась, наверно, ты в ночь работал.
– А Гореев? – произнес Федя ненавистное ему имя.
– Что Гореев? Жила с ним тогда и теперь живу. Федя поглядел на часы.
– Успеешь ты на свою шахту, – нетерпеливо сказала Тамара, – и прогул сделаешь, так ничего. Наверно, за всю жизнь прогулов не делал – тебе простят. Давай повспоминаем наше. Короткое оно было, да не чужое.
«А что ей-то вспоминать? Надсмехается, что ли?» Ему не хотелось, чтобы дорогое и тайное трогало даже она. Трудно разобраться и понять то, о чем она теперь говорила, – так это все было неправдоподобно и так поздно. Но одно стал понимать, что с сегодняшнего дня, вот с этого часа дорогое это и тайное стало в нем умирать. И причиной тому было сама же Тамара, потому и росла к ней неприязнь: «Откуда ты свалилась такая?» И раньше-то нет-нет да отчаяние охватит. «Когда же она умрет? – думал тогда о Тамаре, имея в мыслях, конечно, не настоящую ее смерть. Но она не умирала. – Ладно, пускай как есть, так и будет».
И жила Тамара в памяти наравне с самым дорогим, что нужно было ему для жизни, – с таежной, закончившей свой век деревенькой Васильевкой, где детство и юность Федины прошли будто бы незаметно. Семья Косожкиных зимой занималась охотой, летом заготавливала корень женьшеня, пробковую кору, ягоды... Словом, делала то, чем промышляли прадед и дед, и Феде в голову не приходило, что можно где-то, кроме Васильевки, ему жить и делать другую работу. Вечны были почерневший от времени большой дом, семья, как вечны сопки, река Славянка, тайга... Но не пришел с войны отец, а потом, уже в мирное время, после службы не вернулись в деревню живые братья. Федя, когда пришел его черед, служил в стройбате, все еще не веря в то, что Васильевка кончилась, что никогда уже не соберутся родные за длинным дубовым столом, в котором он помнит все сучки, что заглохли от бурьяна огороды и улочка, и без людей, что разъехались по городам, как-то сразу обветшали и разрушились дома и постройки. Демобилизовавшись, он только одну ночь переночевал в затхло-пустом, с опасно прогнувшимся потолком родном доме. Коротал ночь, не спал, как не спят у гроба. Высокая луна била в пыльные окна, и Феде чудились голоса на дворе, сладкое похрапывание во сне братьев, лай собак. Он выходил на крыльцо, долго вглядывался в бывшую улицу с бугристыми отметинами вместо домов...
Утром в голове стучало, ломило от бессонницы. Он уже ни о чем не мог думать и, чтобы не мучить себя, пошел на кладбище. Весь росой облился, пока вышел к крестам; в зарослях травы оступился в просевшую могилу, поднялся, будто и вовсе из воды вынырнул. На материн крест тяжелой шапкой навалился дикий виноград, и Федя большим складным ножом долго, с каким-то злым отчаянием полосовал витые стебли, отбрасывал, выдавливая из себя: «Ы-ы-ы, ы-ы...». Сел утомленный, под громадную ель на пружинистую хвою, навалился на ствол. Вспомнилось отцовское: «Мать-земля, дай силы». Отец, ложась на ночь у костра, всегда так говорил.
И, чтобы опять не болеть душой, быстро направился напрямик к дороге, обходя пустыри и не оглядываясь.
На шахту Федя пришел зрелой осенью. После ночной бури с ливнем утро покоилось теплое, солнечное. Весь пришахтовый двор был завален пестриной листьев и мелкими ветками. Это состояние тепла, света и тревожной ломкости осталось в Феде на долгие годы.
Впервые ожидал у ствола клеть, а она где-то погромыхивала в далекой глубине, и не было конца ожиданию. «Скорей бы, скорей!» Душа не в силах терпеть загадки. А потом сам падал с клетью вниз, и внутри захватывало, уплотнялось что-то повыше сердца. Будто сам Федин дух в восторженном испуге норовил проломить грудь, улететь на-гора, под солнце.
В 12-м номере читайте о «последнем поэте деревни» Сергее Есенине, о судьбе великой княгини Ольги Александровны Романовой, о трагической судьбе Александра Радищева, о близкой подруге Пушкина и Лермонтова Софье Николаевне Карамзиной о жизни и творчестве замечательного актера Георгия Милляра, новый детектив Георгия Ланского «Синий лед» и многое другое.