трещали
в шагу.
Он потому и любил свою Родину, Что только в ней видел возможность осуществления своего идеала, возможность продолжения жизни. Меньше всего его патриотизм был патриотизмом кулика, хвалящего свое болото. Нет! Советская страна была для него прежде всего страной колоссальных возможностей, «страной-подростком», «весной, человечества», история которой предстает не пастью гроба, а великим будущим. Именно поэтому он был убежден, что «начинается земля, как известно, от Кремля», и считал, что негру, обиженному на Кубе, «надо обращаться в Коминтерн, в Москву». Это было гордой уверенностью человека, который не просто родился в хорошей стране, но построил ее своими руками. История его страны была вся в будущем. Своим творчеством он прокладывал дорогу в будущее. Потому такой колоссальной силы была его сатира. Это была самокритика хозяина, которому, чтобы жить в чистоте, надо выявить и уничтожить всех тараканов и клопов. Будущее страны было частью его собственного будущего. Это слияние было настолько органично, что он сам терялся порой, с кем это происходило: «Это было с бойцами, или с страной, или в сердце было в моем». И удивительное дело! Русский поэт, влюбленный в родное слово, в ритмы родного языка, он не оставил почти ни строчки о русской природе. Только иногда в заграничных поездках прорвется у него: «Сейчас бы в сани с ногами — в снегу, как в газетном листе б. Свисти, заноси снегами меня, прихерсонская степь». А во всем другом традиционные картины родной природы представали ему совсем иначе, чем во всей предшествующей поэзии. Найдите хотя бы одного русского поэта, который не воспел бы русской зимы, который бы, подобно Маяковскому, воспринял ее как личного врага. А ведь в Октябрьской поэме именно так: сугроб горбатый заглядывает в окно и злобно спрашивает: «Не вымерзли покамест?» В морозное небо солнце вползает тифозной вошью, церкви в «башках куполов» таят злобу... Даже Кавказ, о котором поэт всегда отзывался с восторгом, Кавказ, который родил России трех ее великих поэтов: Пушкина, Лермонтова и Маяковского, — этот Кавказ предстает у него в стихах весьма иронически: «От этого Терека в поэтах истерика. Я Терек не видел. Большая потерийка!» Он словно стеснялся этой своей любви, потому что она, в его представлении, как-то могла умалить другую родину, новую, ту, ради которой отдавали свои жизни, ради которой «с пулей встань, с винтовкой ложись». Зато с какой наивной радостью первооткрывателя, с каким почти детским восторгом пишет он о новом, невиданном в России пейзаже: «Я вижу — где сор сегодня гниет, где только земля простая — на сажень вижу, из-под нее коммуны дома прорастают». Его стихи о метро, которое приводит в изумление «товарища крота», стихи о Бруклинском мосте, об Эйфелевой башне были отражением все той же веры в человека, в его творческие возможности. Человек — это было превыше всего. Человек — это было мерой всех вещей:
И он,
свободный,
ору о ком я,
человек —
придет он,
верьте мне,
верьте!
Много пишут о строчках, где сказано о собственной песне и горле, пытаются разглядеть в этом одни — жертвенность, другие — случайность. Ни то, ни другое! Да, он не был свободен, как не свободен ни один из нас, живущих на земле, потому что «жить в обществе и быть свободным от общества нельзя». Если бы он был свободен, мы бы первые возненавидели его, как Ларру, и он бы обрек себя на те же самые мучения вечного одиночества, что и Ларра. Потому что нельзя быть свободным от плача детишек, от слез негра, избитого в Гаване, от вздохов парижанки, заточенной в клозетную яму. Он не мог быть свободен от того, что есть жизнь, по тому что он сам был живой. Действительно, подчас может показаться чудачеством спать на гвоздях, как может показаться чудачеством бросаться на амбразуру своим телом, чтобы спасти других. А для них — революционеров, героев — это не было ни чудачеством, ни подвигом. Это было естественным явлением. Не поступи они так, они перестали бы быть людьми. А те, другие, что сегодня говорят о чудачестве или жертвах, спасенные этими «чудачествами» для своих спокойных разговоров, никогда бы и не узнали, какова мера человеческих высот, на что способен человек. Этот максимализм был проявлением его нравственной чистоты бунтаря, революционера. Недаром же одним из заветных его желаний было сыграть в кино роль Базарова: он ощущал свое родство с этими людьми, он был тон же породы, в которой сила и мощь, называемые почему-то грубостью, сочетались с потрясающей нежностью и застенчивостью. Он готов был для какой-то приблудной, случайной собачонки печенку достать из себя: «Мне не жалко, дорогая, ешь!»
Немало в свое время ходило досужих разговорчиков о «ячестве» поэта. Мещанство мстило ему, как могло на своем уровне, своими мышиными средствами. А он писал поэмы, не ставя под ними своей подписи, потому что хотел, чтобы они были голосом всего восставшего народа: «Сто пятьдесят миллионов мастера этой поэмы имя». Он писал в предисловии к своей пьесе, что он хотел бы, чтобы каждый новый день вносил в нее свои изменения, чтобы каждое новое поколение «лучшило» эту вещь. Когда он отказывался от персональной славы («в гроб что ли брать, когда умру?»), то это меньше всего было позой.
Поэзия Маяковского может какому-то «изысканному» взгляду показаться и тяжелой и неуклюжей, заметим, однако, что Чернышевский справедливо писал Некрасову: тяжестью зачастую называют энергию. Но то, что эта энергия жива и действенна, убеждались на своем личном опыте тысячи и миллионы людей. Я вспоминаю нашу «водяную ночь», когда мы, студенты Ленинградского института имени Герцена, работали на строительстве Пашской ГЭС. Шел послевоенный 1949 год, и это было, кажется, началом нынешних трудовых семестров. Это была знаменитая ночь, когда нашу «пятую, краснознаменную» бригаду поставили на откачку ведрами воды из котлована. Воды было много, а нас — тридцать студентов, выросших на голодных военных и послевоенных карточках. Это была работа не разогни спины. Ее действительно не успевали разогнуть, как по цепочке возвращалось пустое ведро и надо было его снова наполнять. И вот когда уже казалось, что сил больше нет, не помню, кто из нас начал читать «Я земной шар чуть не весь обошел». И словно прикоснулись к какому-то сказочному аккумулятору: эти стихи высвободили такие запасы энергии, о которых мы и не подозревали.
Собственно, так оно и было: стихи Маяковского — это действительно грандиозный аккумулятор. И его нельзя разбить на цитаты, на отдельные фразы, потому что все это действует только в сплаве, только в единстве, только когда ты имеешь дело с удивительной личностью. Вне Маяковского, вне этой личности не живут и самые гениальные строчки.
Это воистину человек-океан, в котором все грандиозно. В нем совмещаются не только разные эпохи, но и разные масштабы. Только он объявил себя ассенизатором и водовозом, но вот три других слова — «революцией мобилизованный и призванный» — и мелкая черновая работа вдруг возвышается до грандиозной переделки мира. Почти мещанское разговорное выраженьице «свои же люди» вдруг совершенно переосмысляется, когда рядом встает другое слово — «социализм»: оказывается, «свои люди» — это строители социализма! Но удивительней всего, пожалуй, то, что мы сами этому не удивляемся, считая такое совмещение разномасштабных понятий вполне естественным. А ведь в нем отразился совершенно новый тип мышления — мышление человека, научившегося мелочи соизмерять с «огромной поставленной целью».
Прямое участие в социалистическом строительстве делало поэта сильнее времени, сильнее смерти, позволяло ему, перешагнув через хребты веков, через головы поэтов и правительств, явиться запросто к своим потомкам в XXX век.
Бессмертье, о котором поэт раньше мог только умолять («Не листай страницы! Воскресни!.. Что хотите, буду делать даром — чистить, мыть, стеречь, мотаться, месть. Я могу служить у вас хотя б швейцаром. Швейцары у вас есть?»), теперь пришло к нему само, как пришло оно к Теодору Нет-те, перевоплотившемуся в пароход, как приходит оно ко всем, кто, созидая новую жизнь, продолжается в пароходах, строчках и других долгих делах. Социализм, построенный в общем труде и боях, оказывался не просто памятником, он был бессмертием.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Фантастический роман. Продолжение. Начало см. №№ 11 — 14.