— Вы это делаете искренне или играете?
— Играю, — проворчал Штирлиц, — мне очень хочется поиграть.
Отто цу Ухер сел на место эсэсовского офицера, улыбнулся сам себе и начал сосать леденец.
— Не люблю летать, — сказал он, — терпеть не могу летать. Все понимаю: на шоссе гибнет больше народу, чем в небе, но не люблю — и все тут.
— Вы богатый, — сказал Штирлиц, — вам есть что терять, оттого и боитесь.
Отто цу Ухер был доктором искусств. Он летел вместе со Штирлицем осмотреть наиболее ценные памятники, которые могли быть обращены в валюту. Гиммлер прислушался к мнению Бройтигама: дипломат смотрел дальше Кальтенбруннера. Штирлицу было поручено выбрать вместе с доктором искусств наиболее интересные полотна средневековых мастеров и просмотреть библиотеку университета.
Самолет, натужившись, будто спринтер, несся по взлетной бетонной полосе Темпельхофа. Фюзеляж дребезжал противной, мелкой дрожью. Несколько раз самолет тряхнуло, моторы зазвенели, и «Дорнье» завис в воздухе. Казалось, что он недвижим; потом нос задрался, и самолет начал быстро набирать высоту.
Отто цу Ухер прилип к окну. Штирлиц заметил, как он шевелил тонкими пальцами, уцепившись в поручень кресла.
«А ведь действительно боится, — подумал Штирлиц. — Такая умница — и такой трус. Хотя, человек искусства — нервы у него обнажены и фантазия неуемная. Им завидуют: особняки, деньги, слава... Несчастные, бедные, замученные люди. В искусстве нет фанатиков, как в политике. Там люди видят шире и дальше, у них нет шор, они могут себе позволять докапываться до сути явлений. Даже негодяй мечтает где-то в самой глубине своей написать о чистой любви или о том, что изнутри поедает его, как ржа. А умному и честному художнику и того сложней. Фейхтвангер эмигрировал, а сколько сотен людей остались в рейхе? Людей, которые думают так же, как Фейхтвангер? Но они вынуждены либо делать прямо противоположное тому, чего хотят, либо предают себя, и в этом предательстве зреет их ненависть ко всему вокруг — к себе самим тоже».
За те двадцать лет, что Исаев провел нелегалом за границей, покинув родину на корабле, увозившем из Владивостока остатки белой гвардии, мысль его сделалась бритвенной: он препарировал события, угадывал в них перспективу, нисколько не затрудняя себя бессонными раздумьями. Штирлиц держал у себя дома римских и греческих классиков, книги по истории инквизиции. Он подчас поражался точному повторению в рейхе тех же самых ходов и поворотов, которые совершали тираны Рима в борьбе за честолюбивые устремления. Когда на смену демократии приходила личная власть и когда человек, выходивший на трибуну сената, обращался к депутатам от имени народа, уверенный, что он один только знает, чувствует и предвидит ее, нации, устремления, надежды и чаяния, тогда Штирлиц совершенно спокойно проводил для себя аналогию с современной Германией и никогда не ошибался в перспективных решениях по тому или иному вопросу.
Он точно определил свое поведение: Гиммлер боится друзей, но он хотя и не дает особенно расти тем, кто говорит ему ворчливую правду, тем не менее верит больше именно этой последней категории людей. Поэтому Исаев, пользуясь своим «партийным стажем», позволял себе высказывать мнения, шедшие не то чтобы вразрез с официальными, но тем не менее в некоторой мере оппозиционные. Это не давало ему роста в карьере, но зато ему верили все: от Кальтенбруннера и Шеленберга до партайлейтора в его отделе гестапо. Такое точно выбранное им поведение позволяло быть искренним до такой степени, что невольный и возможный срыв был бы оправдан и понятен с точки зрения всей его предыдущей позиции.
В 1939 году его связь оборвалась: связник был расстрелян в Москве как английский шпион. Исаев получил очередное повышение. Три раза он пытался подставиться под командировку в Москву, но каждый раз это срывалось. Потом он услыхал о плане «Барбаросса». Он пытался наладить связь через нейтралов, но никто ему из Москвы не ответил. В сорок первом году он был откомандирован в Токио. Здесь, встретившись на приеме в шведском посольстве с Рихардом Зорге — они были знакомы с двадцать девятого года, — он предупредил его о тех планах нападения на СССР, которые разрабатываются в германском генштабе. Зорге устроил ему встречу с советником советского посольства. Тот знал о приезде Штирлица. Он дал ему фотографию. На Исаева смотрели Сашенька Гаврилина и парень — словно бы он сам, только в двадцать третьем году. Это был Александр Исаев, его сын. Исаев почувствовал, как его обожгло и что-то тягучее, липкое и горячее прилило к голове. А потом, заслоняя все, появилось перед глазами лицо Сашеньки Гаврилиной. Оно было таким ощутимым, видимым, близким, что Исаев, задохнувшись, поднялся и несколько мгновений стоял, зажмурившись. Потом шумно выдохнул и спросил:
— Мальчик знает, чей он сын?
— Нет.
— Сашенька знает, кто я и где? Ей сообщали?
— Нет.
— Когда вы нашли их?
— В тридцать девятом, когда парень пришел за паспортом.
— Что делает Сашенька?
— Вот, — сказал советник, — здесь все о них. И он дал Исаеву прочитать несколько страничек
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.