Рассказ
Я часто встречаю людей, воплощающих свойство, именуемое мною комнатной экзотикой. О, это особые люди, настолько непохожие на обычных, что приходит на ум сравнение. Вот, скажем, растет из земли дуб, и, с какой стороны ни взгляни, все правильно, в полном согласии с порядком вещей: вцепился в землю корнями и сидит в ней крепко. А вот прилепился к камням цветок, и сам-то весь неказистый, и не поймешь, чем же он за камень-то держится: весь вывернулся, искривился, и кажется, дунешь — и тотчас сорвется...
Таких прилепляющихся к своим комнатенкам людей я знаю много. И не то чтобы мы были близко знакомы, но я их словно бы инстинктивно угадываю. К примеру, был однажды консерваторский вечер — один из тех, на которые почти никто не ходит. Зал полупустой, аплодисменты жидкие, да и артисты не в ударе. Но я не уходил. привлеченный не столько тем, что происходило на сцене, сколько теми, кто сидел в зале. На плохих концертах — я уже успел заметить — собирается самая причудливая публика из числа тех, для кого более всего важен сам факт их присутствия на концерте, а не дома за телевизором или кухонной плитой. Это люди, особенно остро ощущающие каждый миг своего существования, — домашние философы экзистенциального толка. Жизнь для них слагается из простых и значимых актов: кормления воробьев и бездомных кошек, чтения объявлений на фонарных столбах и разговоров на скамейках бульвара. При этом она вряд ли заслуживает названия созерцательной жизни, потому что причуды и странности в людях скрывают деятельность души — может быть, самую главную для человека.
Однако вернемся к теме. Чуть поодаль от меня и сидел такой домашний философ в заношенном пиджаке и войлочных ботинках, со слуховым аппаратиком в ухе и под аккомпанемент скрипки увлеченно передвигал карманные шахматы, а рядом с ним я увидел старую женщину с надменным лицом, неестественно прямо и напряженно державшую спину, и что меня в этой женщине особенно удивило — выеденное молью боа и белые перчатки до локтя, какие в старину носили на балах. Конечно же, это были люди комнатной экзотики, причудливые, как вензель на обоях. Сразу сознаюсь: я не из их числа и в то же время не отношу себя к людям, противоположным настолько, чтобы не испытывать к ним никакого интереса. Интерес — самый жгучий — я как раз и испытываю. Мое любопытство дразнит цветок, прилепившийся к камням, и хочется узнать, где он берет почву, чтобы расти. Ради этого научного знания я даже готов на эксперименты: дернуть за стебелек и попробовать силу корней. Выдержат или нет?
Но произошла история, научившая меня, что экспериментировать с цветком нельзя. Странности, встречающиеся в жизни, надо беречь и лелеять, как старые улочки города. Надо любить и уважать чудаков, потому что их жизнь, может быть, гораздо серьезнее, чем наша собственная, а сами мы и есть настоящие чудаки, только боимся себе в этом признаться.
Сенсацией нашего курса была женитьба Аркаши Сергеева на Кирочке Кулаковой. В консерваторской курилке, у большого зеркала, висевшего в раздевалке, и в репетиционных классах только и разговоров было, что о молодом семействе, напоминавшем, по мнению многих, причудливый гибрид двух растений. Консерваторское зубоскальство, впрочем, удовлетворялось лишь внешней стороной парадокса, вызывавшего в памяти тени Жорж Санд и Шопена. Киру изображали не иначе как роковой возлюбленной, одержимой манией семейного диктаторства, а Аркашу — ее слабой жертвой, чем-то вроде мужа-мальчика и мужа-слуги. И мало кто задумывался, что Шопен и его амазонка здесь совершенно ни при чем и вся история куда более в духе Сретенки и московских переулков, чем Монмартра и Елисейских полей.
Аркаша, собственно, и жил на Сретенке, в этом маленьком государстве со своими законами, своими домами и тротуарами, своим — особым — населением, совершенно непохожим на население других московских государств — Самотеки и Арбата. Чтобы убедиться в этом, достаточно взглянуть на Аркашин дом с колоннами античными масками и изразцовым фризом, тротуар вокруг которого предусмотрительно огорожен досками, потому что карнизы грозят вот-вот обвалиться, а с колонн сыплется штукатурка. Любой из тех, кто бывал у Аркаши, может засвидетельствовать, что его старый угол — лучшее место в Москве, чтобы к нему прилепиться. Стоит свернуть со Сретенки в кривой переулочек, нырнуть под темную арку, пересечь двор и, поднявшись по лестнице черного хода, оказаться в крошечной комнатушке, хотя и согреваемой паровым отоплением, но сохранившей белую печь с чугунной дверцей поддувала и медными крышечками отдушин, как вас охватывает ощущение, что вы погребены, забыты, предоставлены лишь собственным мечтаниям. Признаюсь, и я поднимался, и меня охватывало, а уж Аркаша — он просто сросся со своей Сретенкой.
Одним из проявлений его комнатной экзотики была, например, боязнь телефонных разговоров. Аркаше нужно было собрать все душевные силы, чтобы позвонить по неотложным делам, а уж позвонить без всяких дел, между прочим, — такое было для него немыслимо. Точно так же и с ним нельзя было просто поболтать по телефону: Аркаша мучился, и в трубке, казалось, было слышно, как панически колотится его сердце. Зная за ним эту слабость, я нарочно испытывал Аркашу, заводя с ним иезуитски длинные разговоры по телефону и особенно разыгрывая самую болезненную для него ситуацию, когда собеседникам нечего сказать друг другу и меж ними воцаряется неловкое молчание. Я не тяготился этим молчанием, но Аркаша страдал, как никто. И еще я заметил за ним черту, свойственную людям такого типа: из страха перед неловкими паузами и ради иллюзии полноценной беседы они способны удариться в откровенность, которую вы совершенно не вправе с них спрашивать, и вместо того, чтобы отделаться пустяками, отчаянно поверяют вам свои душевные тайны.
Признаюсь, я часто пользовался этим, что тоже входило в число экспериментов. Я старался как можно больше выведать об Аркаше, оправдывая себя тем, что первые анатомы не стеснялись вскрывать могилы ради научных знаний. Подчеркиваю — именно научных, потому что я никогда не интересовался тем, чем интересуются из праздного любопытства. Сколько зарабатывает, с кем развелся, на ком женился — это тема для сплетен, меня привлекал гораздо более странный и возвышенный предмет. Может быть, и сам я отчасти философ, но в каждом человеке я стремился отыскать идею, спасающую от того мучительного, что есть в жизни. Мне слишком хорошо знакомы состояния тоски, отчаяния, разочарования в себе и обиды на весь мир, и поэтому хочется знать, как другие-то спасаются. Должна же у них быть идейка — этакая зацепочка! Для Аркаши зацепочкой была духовность, в которую он свято верил, оставаясь при этом человеком комнатной экзотики. Аркашину комнату я сравнивал с гимнастическим залом, где его воображение проделывало головокружительные прыжки и кульбиты. В ней он был способен на смертельный риск, на отважные и дерзкие поступки, но, лишенный ее, терялся, словно человек, выведенный из гипноза, и повторить свои подвиги не мог.
Теперь о Кире. Она никогда не заполняла неловких пауз откровенностью, и я вынужден опираться на собственные догадки, пытаясь рассказать о ней. С Кирой бесстрастие экспериментатора мне всегда изменяло, и в душе тяжелел мучительный, потаенный ком. Может быть, это объяснялось тем, что Кира была красива какой-то венгерской или молдаванской красотой, статная, сбитая, чернобровая, красота же сама по себе могла считаться редкостью, а всякая редкость привлекательна. Естественно, что в Киру влюблялись, у нее было несколько романов, самым бурным из которых я считаю роман со мной. Дошло даже до свадьбы — вот ведь какое дело...
Мы купили кольца — это было зимой в заснеженном Столешниковом переулке, окутанном морозным паром, словно источник гейзера. Все белело в махровом инее, мороз жег губы, солью проступая в воздухе, снег оглушающе скрипел под ногами, клокотал голубиный табор, раскинувшийся на площади. Мы надели кольца, стараясь поймать в стеклах ювелирного магазина свое отражение. «Тебе очень идет, — говорила она. — Мужчинам вообще идут кольца. Какой хороший обычай, а ведь многие их не носят! Как это глупо!» «Конечно... прекрасный обычай!» — шептал я восторженно. Мы выбежали на площадь, стали кормить голубей сухим печеньем, оказавшимся у нее в сумочке. Потом забрались в полупустой кинотеатрик и молча уставились на экран, сцепив в напряжении пальцы и словно испытывая друг друга: я-то решился, не отступлюсь, а ты?
Отступила Кира, позвонив мне на следующее утро и сказав, что наша затея ее разочаровывает, мы слишком серьезные люди и слишком хорошо знаем недостатки друг друга, и то, что у нас было, вовсе не обязательно переводить во что-то новое, лучше оставить все как есть. И еще она добавила, что за меня надо выходить замуж во второй или в третий раз, но не в первый, не в первый! Это был почти крик, я помолчал в трубку и то ли в шутку, то ли всерьез ответил, что подожду такого поворота в ее судьбе. Я не удивился словам Киры: в жизни я всегда был вторым или третьим, но никогда первым. Я привык к этому — притерпелся и согласен терпеть и дальше, лишь бы быть с Кирой. С ней или рядом с ней — все равно.
Однако я не представился... Я и есть третий герой этой истории, неплохо владею контрабасом и играю в оркестре одного кафе. У меня тучное имя эстрадной звезды — Олег Вертоградов, но я не прославил его победами на конкурсах, самопожертвованием и подвижничеством. В моей жизни не было бурь, у меня не умирал любимый пес, я не бросал вызов врагу, не терял друзей и близких, но что любопытно: все, с кем это случается, почему-то спрашивают совета именно у меня. Давать эти глубокомысленные и мудрые советы помогает мне то, что я умею быть бесстрастным к происходящему, не сочувствуя ни одной из спорящих сторон. В любой дуэли я лишь секундант и арбитр. Сейчас принято собирать коллекции — самые необычные и забавные. Один собирает дверные замки, другой — самовары, третий — старинные лампы. Я же, равнодушный к ведам, коллекционирую людские недоразумения и курьезы, с которыми сталкивает меня жизнь.
Между Сергеевыми и Кулаковыми тоже началась дуэль, и мне снова досталась роль секунданта. Молодожены получили различное воспитание, что обнаружилось вскоре после свадьбы. Аркаша был взлелеян бабушкой Анастасией Глебовной, осколком дворянских гнезд, бестужевкой и эмансипэ. Она знала три языка, была страстной гетеанкой и в молодости стенографировала на конгрессах Коминтерна. Именно от бабушки Аркаша унаследовал убеждение в том, что в жизни надо стремиться только к духовному. Ребенком он засыпал под Моцарта, а в десять лет декламировал наизусть отрывки из «Фауста». Анастасия Глебовна воспитала во внуке завидное умение отделять духовное от недуховного, и Аркаша никогда не мог сказать, какой у него воротничок рубашки и размер обуви. Непрактичных людей обычно жалеют, по-моему же, им, наоборот, легко, это беззаботные счастливцы, избавленные от житейского бремени. Вот и Аркана порхал мотыльком, окруженный духовным комфортом, пока не влюбился в Киру...
Кирочку Кулакову тоже лелеяли с детства, но совсем иначе. Ей не читали шедевров веймарского старца, ее не убаюкивали Моцартом, но зато для нее создавали совсем иной комфорт — материальный. Ребенком она носила самые лучшие платьица и туфельки, ее одаривали дорогими игрушками, возили на лучшие приморские курорты. Стоило ей захотеть, и из-под земли доставалось все — даже то, что невозможно было достать. Хозяйство у Кулаковых велось идеально, и в нем никогда и ничто не пропадало. Обеспечивая Кире калорийное питание, они старались как можно реже ходить в магазин и много сит вкладывали в дачу. Анастасия Глебовна же дачников терпеть не могла. «Своя картошечка, свои огурчики». — Она зажимала от этого нос, словно от дурного запаха, и у частников принципиально ничего не покупала. «Рыночный мед и творог?! Это же сплошная антисанитария!» Только в магазинной упаковке, только государственное... От старушки исходил воинственный дух неприятия новых родственников, и Кулаковы платили ей тем же.
Упоенные счастьем молодожены не обращали внимания на вражду своих монтекки и капулетти, и, лишь встречаясь со мной, Кира сетовала на ссоры между родственниками и спрашивала моего совета. Ей хотелось считать меня умным другом счастливых влюбленных, и, выслушав мою речь, она восклицала: «Умничка! Ты не сердишься?! Не ревнуешь?!» Я уверял ее, что все забыто, а потаенный камень тяжелел в душе, и я успокаивал себя лишь тем, что, если бы возлюбленные из Вероны когда-нибудь поженились, в них бы тоже проснулись монтекки и капулетти. Мне хотелось думать, что в Аркаше и Кире столкнулись две избалованности, два своенравия, два закоренелых эгоизма. Я не сомневался, что Аркаша любит Киру, но, человек комнатной экзотики, он, как мне казалось, никогда бы не пожертвовал ради нее частицей духовного комфорта. Киру же воспитали так, что она умела принимать заботу, но не обладала умением создавать материальный — кулаковский — комфорт для других. Поэтому от их совместной жизни я заранее ждал курьеза.
И я не ошибся. Когда молодожены появлялись вместе у знакомых, эффект был неотразим: брючнокостюмная, вельветово-замшевая Кира, разодетая, как модистка, и с нею Аркаша в замусоленном пиджачке, на котором белеет неотпоротый номерок химчистки. Кире и в голову не приходило, что, кроме поцелуев, она должна дарить мужу домашний покой и уют, лелеять его, как когда-то и ее лелеяли дома. У нее было несколько портних, ей оставляли модные вещи в магазинах, и она никогда не надевала платье больше семи раз, тотчас сдавая его в комиссионку, если оно чуть-чуть выходило из моды. В мире легкой промышленности у нее действовали проверенные каналы, о существовании которых Аркаша догадывался по коробочкам конфет или духов, время от времени появлявшимся на буфете и сразу же исчезавшим. Но мужу она не сшила ни рубашки. С такой же милой небрежностью Кира забывала о том, что Аркашу надо кормить, поддерживая в нем жизненные силы. Самое большее, на что хватало ее умения, — это разе греть и подать к столу. Кире быстро надоедало стоять у плиты, и она часто норовила сбежать из дома, оставив нож в наполовину разрезанной луковице.
Сам же Аркаша о поддержании жизненных сил вовсе не думал и тратил деньги только на книги, которых Кира почти не читала, оправдываясь тем, что занятия в консерватории отнимают у нее много времени. «Ничего не успеваю из-за этой музыки», — жаловалась она, хотя на самом деле заниматься музыкой тоже не успевала. Однажды в разговоре ей долго не могли втолковать, что в русской литературе было три Толстых и «Князя Серебряного» написал вовсе не тот Толстой, перу которого принадлежит «Война и мир». Аркаша при этом чуть со стыда не сгорел. С тех пор он осторожно убирал от жены книги, о которых Кира могла изречь нечто подобное, и оставлял лишь проверенные временем шедевры вроде «Королевы Марго» и «Двенадцати стульев». Между супругами пролегла первая трещина. Забегая ко мне в кафе, Кира садилась за столик и потерянно смотрела перед собой. «Снова родственники? Не договорились между собой?» — спрашивал я, настраивая мой контрабас. «Нет, нет, они прекрасные люди, особенно Анастасия Глебовна, — отвечала Кира, чтобы сейчас же добавить: — А вот Аркаша...» И я опять давал ей советы.
Забегал ко мне и Аркаша, чаще всего затем, чтобы перехватить до стипендии, но однажды занял крупную сумму. По словам Аркаши, ему позвонил Вадим Августович, знакомый оценщик из букинистического, и сообщил по секрету, что есть альбом его любимого нидерландца, в хорошем состоянии, но очень дорогой. Аркаша два раза пропускал случай купить такой и все из-за денег. Было ясно, что больше трех раз ему не повезет и если нидерландец уплывет в чьи-то руки, то счастье уже не повторится. Поэтому Аркаша и решил занять и, окрыленный, помчался в букинистический.
Заполучив нидерландца, Аркаша принес его показать. Мы уселись за столик с таинственным видом якобинцев, замысливших нападение на Бастилию. Прежде всего Аркаша исследовал качество типографской печати и, лишь убедившись, что никаких дефектов нет, предался эстетическому наслаждению. Я тоже склонился над альбомом. Изумительна была грубоватая тяжесть мазка, присутствовавшая в любой картине. Замысел художника казался простым и безыскусным: он показывал все как есть, заботясь лишь о том, чтобы можно было подробно разглядеть каждую мелочь. При этом даже в самых страшных сценах он не стремился устрашать, а лишь слегка пугал, как пугают детей рассказами о ведьмах и домовых. Изображенные художником ужасы несли печать здоровой сельской наивности, но Аркаша как бы договаривал за нидерландца то, о чем тот предпочитал умалчивать. Он упивался этими ужасами как чем-то зловещим и саркастически торжествовал вместе с художником. Под влиянием этих чувств Аркаша даже заказал вина, а я поднялся на сцену, где собирался наш небольшой оркестрик — саксофон, ударные и труба. В это время на пороге зала появилась молодая женщина с двумя тюками в руках, и мы с Аркашей узнали Киру.
— Ты?! Недурно проводишь время, — сказала она, с трудом осваиваясь с ситуацией, что человек, удививший ее чуть ли не до легкого шока, есть не кто иной, как ее собственный муж. — По какому случаю банкет?
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Творческая педагогика
Лауреаты премии Ленинского комсомола
Роман