Услыхав, как сочно жуют лошади под навесом, и уловив пахучую гущину свежего сена, с тоской по мирному крестьянскому труду подумал, что вот сейчас люди ставят скотине на зиму корм, а тут приходится гоняться за бандой, и скоро ли прикончат Колчака, и сколь кровушки еще прольется, покуда народ вздохнет спокойно, и что бьются они за Советскую власть, ни зубов, ни живота не жалея, и когда уж она, милушка, придет окончательно.
Мерзляков крякнул, будто выстрелил (показалось — на весь мир), и, бранясь на себя за встревоженную тишину, пошел проверять посты.
Оцепенелая лунная синева заполняла ночь. Н эта застойная светлая беззвучность будила в сердце смутную тревогу. Мерзляков гнал от себя неосознанное беспокойство, недовольство Даниловым, и луною, и этим безмолвием, не понимая, что все это оттого, что не устоял перед мольбой Гераськи послать его в разведку. «Как он там?» — снова кольнула мысль. Сколько раз зарекался не посылать больше мальца — и послал.
Мерзляков вдруг резко повернул назад. «Пошлю Сазонова и Петруху Конькова вдогон».
Бугристый ненаезженный проселок петлял по тайге. Сквозь верхушки деревьев падали лунные Полосы, освещая оголенные корни в жесткой невсхожей траве. Корни, как черные змеи, переползали дорогу. Усталый конь спотыкался, всхрапывал, гулко стучал копытами. Гераська торопил его: до рассвета надо было возвернуться в отряд.
Начались родимые места.
Проехал просеку, которая ведет к заимке Петрухи Фролова, еще малость — и будет пашня Парамонова, первого богатея на деревне. Вой забелела на повороте береза-вековуха, а там и Митян лог. От него до деревин — рукой подать. На этом старом пне под разлапистой березой сиживала мать, когда возвращались они с поденки пешком. Уронив узластые руки на подол, глядела она в синюю даль на горы, на речку светлую, на степь ясную и говаривала: «Вот уж истинно чудо тут творилось. Краше места на земле не сыщешь. Не зазря Чудотворихой нарекли». Рядом, на пропеченной солнцем поляне и на пнистых Парамоновских вырубках, было вдосталь земляники, и Гераська объедался ею и был доволен, ежели мать долго отдыхала. Как она теперь одна? Защемило сердце. Не чает, не гадает, поди, увидеть его, а он — вот он! Заявится завтра как огурчик.
Год назад собрался он в партизаны. Мать показала на веревочные вожжи, висевшие на стене: «Отведать хоть? Отца колчаковцы решили, и тебе неймется!» Гераська ушел тишком. Целый год скитался с партизанами по алтайской тайге, то прячась от карателей, то гоняясь за ними. Окреп, возмужал, а вот ростом не подался. Мал, щупл, а уж четырнадцать на покров день стукнет. В мать удался, ежели бы в отца — в кость пошел бы. В крещенские морозы объявился в отряде Архип Неудахин, сосед. Принес Гераське гостинец от матери — шерстяные вязаные носки, ржаной калач и наказ: «Возвернется домой — вожжиной шкуру спущу, не погляжу, что партизан». У Гераськи слезы навернулись, когда откусил от калача, испеченного матерью...
Вот и возвернулся.
Митин лог лежал как на ладони. На дне — стог сена, облитый лунным светом, от него — короткая уродливая тень. Позапрошлым летом косили они тут с отцом. Чье ноиче это сено? Недогадливый хозяин: сметал стог на самом дне. Зимой забуранит — не доберешься, лошадь по брюхо провалится.
Гераська соскочил с коня, «осушил» ноги и, чувствуя, как колет мелкими иголками ступни, стоял, поджимая то правую, то левую. От долгой езды ноги онемели, непослушно подвертывались. Конь потемнел от горячего пота и тяжело водил опавшими боками. Гераська ласково погладил его по нервному храпу, и конь доверчиво потянулся мягкими губами к хозяину.
Гераська свел по уздцы коня в лог. Пахнуло сырью и пьянящей, застойной духотой вяленого разнотравья. Возле обкошенного озерца, заросшего осокой, невесомыми белесыми пластами зарождался туман, на шершавом и холодном папоротнике взблескивали капли росы. Сладко и грустно сжало сердце от воспоминания тех счастливых дней, когда брал его отец на покос, садил на коня и Гераська свозил копны, гордый оказанным доверием. А потом купался, купал коня, бродил но луговинам, собирая землянику, и спал на охапке свежего сена в шалаше, где душно и сладко пахло увядающими травами и медом. Засыпая, слышал неясный шепот: не то ручей бормотал в низинке, не то птаха какая чивикала спросонья или стреноженные кони всхрапывали? А утром, едва пробрызнет солнышко, отец уже щекочет пятки, приговаривая: «Коси, коса, пока роса. Вставай, сынка».
Гераське даже почудился звон литовки, шорох срезанной травы и веселый переклик отца с матерью.
Мелкий осинник трепетал металлически блестевшими листьями. Гераська завел в него коня, привязал к тонкому тускло-свинцовому стволу, оставив слабину поводьев, чтобы конь попасся. Конь облегченно вздохнул я потянулся к траве. Цепляясь за прохладные мелкие кустики, Гераська стал взбираться на крутой косогор. Конь поднял голову, навострил уши и коротко, призывно заржал.
— Не шуми! — прошептал Гераська, оглядываясь. — Пасись.
И снова стал карабкаться наверх, провожаемый взглядом коня.
Чем выше поднимался Гераська, тем становилось теплее. «Славная свистулька из ладилась бы, — подумал он, чувствуя под рукой гладкую отпотевшую округлость ветвей. — Кора ровная». Отец научил его делать отменные свистульки, на зависть и потеху всей деревенской ребятне.
На вершине косогора, в хороводе молоденьких березок с влажно-холодной белизной стволов, остановился со сбившимся дыханием и горячим комом в горле. Сюда, на этот увал, бегали по весне пить березовый сок деревенские мальчишки.
Прямо перед Гераськой блестел узкий серебристо-сизый поясок Чудотворихи. К речке обширными огородами и приземистыми банями притулилась родная деревня. У Гераськи защипало глаза.
Стоял долго, вглядывался. Тускло желтел крест на кладбищенской часовне, и ярко, будто облитая молоком, блестела железная крыша пятистенки Парамоновых, чернели избы, бани и мельница на отшибе.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.