Это, может быть, мое самое дорогое место на свете. Я хотел бы, чтобы меня похоронили здесь или развеяли над этой водой мой пепел. Открытое море, бескрайнее небо, простор и вечный ветер, сухая земля, колючки, вереск, силуэт развалин старого собора. Здесь почти всегда пустынно, здесь лежат и стоят древние, как наша, взявшая начало от Греции цивилизация, камни, обломки колонн с завитушками. Здесь ты делаешься мал и не нужен относительно открытого пространства и беспредельного времени, – не то чтобы не нужен, но ни ветру, ни морю, ни небу – это ясно – абсолютно все равно, есть ты тут или нет, стоишь ты или плывешь, резвишься или уходишь в море навсегда. «Равнодушная природа», – как сказал Пушкин.
Вечность и вечная память, ветер раскачивает старый корабельный колокол, кузнечик – ему четыреста миллионов лет, и он, точно фантастическое создание завтрашней биомеханики, сидит на дорической завитушке. А завитушке всего-навсего от силы три тысячелетия. И она почти сглажена, почти слилась с камнем, стерлась. А кузнечик жив и ярок.
О художники, соперники вечности, все проходит все равно. Нет, все-таки завитушка лежит, ничего не осталось, а она лежит, а сделала ее не Природа, а руки ваятеля, такие же, как мои.
Я шкурой ощущаю на этом месте тайну жизни – тайну этих обрывов, водоворотов, взлетающих волн, прозрачного дна, испятнанного разномастными камнями. Тайна в том, что никакой тайны нет, все просто: приходит день, потом ночь, опять день. Колокол, колонны и тут же набитые среди колючек и сухой травы вечные человеческие тропки, вьющиеся с холма на холм. Высокое место, здесь неуютно думать о командировочных, об ужине, о калыме, о выпивке – впрочем, выпить берет охота, хватить сразу стакан водки, сесть в колючках одному, охватить башку руками и замереть. Ведь и мой отец канул в это море, и его гроб несли по улицам пустым, лишь с его фуражкой наверху.
Утоплюсь к черту, приеду сюда однажды и утоплюсь, если не стану самым лучшим художником!..
...Мы сидели в ресторане, официант Костя в галстуке блестками общается с нами, как свой человек. Меня продолжает нести, крутить, колотить изнутри страстное, веселое нетерпение, предчувствие и отчаяние, тайная и сильная тоска. Что это? С чем я прощаюсь и куда ухожу? Что нашел и что теряю? Я не закрываю рта, острю, потешаюсь над танцующей публикой и тут же едва не плачу: слезы вдруг навертываются, как у старика.
Ночь ступила на землю, за окном, над морем опять зияла низкая луна над самым горизонтом; народ в легких платьях, в летних рубашках плясал рок под саксофон и барабаны, и выкрикивали с эстрады мальчики свои «лав», «лайк», «ми», «ю». Такие же, как я, халтурщики размалевали ресторан на древнегреческие мотивы, терракотовыми многовесельными триерами, дельфинами, мускулистыми бородачами в сандалиях и нежными девицами в туниках – я оттолкнулся и от этой мазни, унесся в древность: как прекрасно-легка наша мысль, путешественница во времени! «Встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос...» Что я говорил, зачем, сам не знаю. «Между прочим, – проповедовал я страстно, – двадцать пять веков назад здесь кипел город, и это был город-республика! На него нападали скифы, но он выдерживал набег и осаду. Легкие греческие корабли шли на подмогу своим, и никто никогда не мог одолеть этот город – он горел и поднимался из пепла, пережил саму Грецию, и Рим, и Византию, – никто и никогда, кроме Времени, – тяжелый шаг Времени тяжелее римских когорт и топота скифской конницы. Ты знаешь, что такое Время? Ты вообще ощущала когда-нибудь, как оно бежит, уходит, снимается с твоего крыла? Я не знаю, сколько мне лет, тридцать, или десять, или сто, но я стал понимать время. Время уходит, уносится, течет между пальцев, что делать? Не вечны даже вечные города. Представь, жизнь кипела здесь двадцать пять веков подряд, какие были люди, страсти, истории!»
Я говорил и говорил и сам видел, ясно, как на картине, синий воздух над морем, деревянные эскадры, водопровод – цементные желоба, бегущие через сухую колючую степь; тесный порт пах рыбой и парусами, мясным дымом жаровен, торг выплескивался с площади в прилегающие белые улочки, мухи садились на инжир и виноград, мычали волы, черноглазые носатые гречанки несли на плечах длинные кувшины, бородатые Одиссеи катили по сходням черные бочки с вином. «...Десять веков назад здесь уже стоял театр натри тысячи мест, а? Не эта эстрада! И не эти «лав, бай, тейк, гоу» вопили, а выходили громоголосые актеры на котурнах, в масках Жизни и Смерти говорить о высоком, о вечном, о Времени! И, между прочим, рыба была в ихних харчевнях, друг Костя, а не вонючий эскалоп, извини, конечно, хороший ты парень, но унеси эту дохлятину, давайте лучше разведем это густое вино артезианской водой, как делали древние, и умакнем в него лепешку, то бишь хлебушек, родимый наш хлебушек; желтый и. сухой от кукурузы.
Что я плел, что я собирал отовсюду, точно уличный рапсод?
Я не был пьян, моего возбуждения не могло одолеть сегодня никакое вино, сколько я ни пил, – мне хотелось дальше, дальше: куда? Я не знал.
Я опять держал речь о нерасторжимости времен, о колоннах древних храмов и рыбачьих плавбазах, о нас, живых, и о тех, чьи имена лишь дрожат в воздухе, когда мы произносим их, – но, стало быть, тоже хоть отчасти живых, я соединял несоединимое и разнимал соединенное навсегда. В открытые окна машины летел густой и жаркий ветер ночи, женщина смеялась и улыбалась мне, и глаза ее посверкивали из темноты кабины, как глаза кошки.
Так я болтал, шумел, вдруг понял: все, ура, я придумал картину!
Я нарисую Владика Беглова и еще Ивана Федоровича Соловьева. И Краснуху. Я буду жить на крейсере, впитывать в себя жизнь, я соберу потом их группой на фоне города и моря, как они стоят на палубе, я сделаю крупно и ярко лица, белые бескозырки, черные ленты, черные козырьки, – все это будет пробито солнцем, и в каждом лице будет своя жизнь, своя биография, – если нужно, я даже намельчу, наминиатюрю кучу маленьких персонажей, унижу ими весь берег, весь воздух, точно эльфами, чтобы мир и жизнь проступили через форму военного флота; люди с их маленькими дочками, юными женами, родителями, братьями, памятью о древних греках и тех, кто взлетал на минах годы спустя после войны. Долг – вещь сознательная, отчего же жизнь бессознательная? Я должен написать не просто портреты, но мысль, мысль. Может быть, я еще не очень хорошо ее знаю, но она близка, я чувствую: идея рождается из материала, а не наоборот, я хочу не подчинить, а подчиниться мысли – той, которая вызревает сама, вот что важно.
Нет, не зря летит и тянется без конца этот мой долгий день, все не зря, все зачем-нибудь нужно, мы только не всегда знаем, зачем, не понимаем. Все нужно, все важно. И это натяжение моих нервов, и встреча с Галей. И то, что мать на аэродроме провожала меня в наш с нею город, тоже важно. Все это одна картина, моя, мой мир, я пишу его собою, люблю его и жажду поднять ввысь и спасти от суховея Времени. Пусть будет, пусть вечно живет.
В 12-м номере читайте о «последнем поэте деревни» Сергее Есенине, о судьбе великой княгини Ольги Александровны Романовой, о трагической судьбе Александра Радищева, о близкой подруге Пушкина и Лермонтова Софье Николаевне Карамзиной о жизни и творчестве замечательного актера Георгия Милляра, новый детектив Георгия Ланского «Синий лед» и многое другое.
Бесчеловечный город. Бесчеловечное общество