Рассказ
Стоим с Голиком Краснухой, старлеем (старшим лейтенантом, или, как сам он себя рекомендует на иностранный манер, лейтенант-командером), на железном дне баркаса, идущем на полном ходу через бухту к крейсеру, вокруг плеск и блеск, брызги и ветер, наши лица почти вровень с поверхностью моря – забавное ощущение и интересный ракурс: так должны видеть мир рыбы, высунувшиеся из воды. Море, море, вот и море! Мы идем ходко, и матрос-крючковый с багром, картинно изготовившись ошвартовываться, в своей белесой робе, обдутой ветром, с летящими ленточками бескозырки, возвышается во весь рост высоко над нашими головами, наклонясь вперед, как юный летящий бог. В просторном чреве баркаса еще всего лишь трое матросов с ящиками явно продуктового содержания, с болгарскими клеймами, и двое других офицеров. Громада крейсера близится, а берег быстро уходит назад, поворачивая перед глазами всю панораму центра города понизу и на холмах.
Старлей Краснуха мал ростом, рыж, порывист, говорлив. С самого начала – мы только вышли на площадь, покинув прохладные коридоры и лестницы штаба флота – он дал понять, что недоволен поручением: провожать художника на корабль, быть то ли гидом, то ли нянькой; и что они уж видывали здесь, на флоте, немало художников, артистов и поэтов, даже знаменитостей.
Я и без того провел в штабе два битых часа, пока морское начальство изучало мои документы и согласовывало, на каком корабле разрешить мне побывать. А тут еще лейтенантик фыркает, – между прочим, нетипично для флотского гостеприимства. «У меня мало времени, старший лейтенант, – пришлось сказать ему, – у вас тоже, будем взаимно вежливы». Краснуха не ожидал такого тона. Даже остановился и, опять фыркнув, но уже не без смущения сдвинул вверх свою белоснежную фуражку с сияющим «крабом». Я приостановился тоже, глядя на него искоса. В следующую секунду мы не удержались, рассмеялись, слава богу. Он протянул руку, я свою.
А еще через полчаса на Минной, на причале, ожидая в тенечке баркаса с крейсера, – мне разрешили для начала побывать на учебном корабле – мы уже вовсю дымили сигаретами и чесали языки, небрежничая и спеша показать друг другу, как мальчишки, что один не меньше другого знает. Я сидел на камне, на своей кипе газет, купленных в киоске, с которой никак не мог расстаться, а Краснуха стоял передо мной. Я забежал все же в гостиницу за своим планшетом для рисования, – ящик стоял у меня в ногах. Из нашего разговора ясно было, что у Краснухи в Москве и Ленинграде все свои, он «вхож куда хошь», а меня здесь, на флоте, тоже с детства знают (с моего послевоенного детства), адмиралы по головке гладили, а мой отец на этом вашем крейсере, куда мы сейчас идем, самого командующего эскадрой в бильярд обыгрывал. «Бильярд-то стоит еще в кают-компании?» – небрежно спрашивал я, и Краснуха пасовал: щелчком сбивал вверх фуражку и взглядывал на меня потрясение.
И вот так, в разудалом, небрежном тоне всезнайства я, уже стоя в баркасе и прикован но глядя на вздымающуюся из воды гору крейсера – мы пошли к нему напрямик, как птица летит, – бросил что-то скептическое насчет корабля: мол, такие посудины уже непригодны в современной войне.
Старлей Краснуха, взяв тот же тон, называл, хоть и помягче, крейсер «железякой» и «старой галошей». Мы соревновались, как два дурака, в остроумии и тем потешались.
Счастье, свет, флаги, ордена, улыбки; чайки порхают; вышколенные вестовые разносят шампанское средь бела дня; женщины вскрикивают и прибивают ладонями книзу взвивающиеся от ветра платья. Пусть лежит рядом город в белых руинах, и лоза еще еле пробивается из забитой железом и обугленной земли, пусть мало осталось тех, кто собирался здесь прежде, до войны, – все равно надо жить, смеяться, греметь оркестру, держать на лицах отсвет победы и надежд, а не утрат и горя. Потому что горе слишком велико, чтобы сметь жить с ним.
Я поднимался теперь по трапу, и он скрипел подо мной так привычно, будто я ступал по нему лишь день назад. И так же пахла деревом залитая солнцем палуба, опять выскобленная до белизны, будто деревенский стол радивой хозяйкой. И дневальный – руку под козырек, с голубой повязкой и пистолетом, извинившись, просил развернуть мой злополучный газетный сверток, зашмыганный руками, и открыть мой этюдник.
Краснуха, ступив на палубу, сделал движение, нырнув будто рыба в воду, и потащил за собой, козыряя на ходу, перекидываясь приветствиями с матросами, с офицерами, которые не без любопытства глазели на мою штатскую и даже несколько пижонскую в белых узких брюках фигуру.
А я опять с нарастающей жадностью глядел на весь в самом деле старомодный простор юта, на гюйс, кормовой флаг, который мы только что видели снизу, на множество замечательных корабельных вещей: кнехты, скобы, леерные стойки, трапбалки, крышки люков с задрайками, вентиляционные раструбы, рубки и мачты с марсами – все оказалось в удивительной близости, а не в привычном удалении, как мы видим это с берега. Десятки матросских фигур в робах, скоро-скоро топочущих башмаками, занятых совершенно непостижимой на первый взгляд, но типично муравьиной деятельностью, – какая-то группа непременно тянет дружно что-то за канат, а какая-то набрасывает на что-то или стаскивает с чего-то брезент – мелькали в глазах, как кадры из многажды виденного фильма, и плотная фигура мичмана, руководящего работой-учением, зычноголосого, со свирепой и усатой физиономией, совершенно напоминала героев Станюковича или Новикова-Прибоя.
Печать старины, даже вполне определенного стиля, «либерти», модерна начала века, нежели модерна нынешнего, неуловимо чувствовалась во всем. Меня поразило, как боевой корабль, неся на себе отпечаток дизайна, может походить на старый дом – представьте себе отель «Метрополь» с мачтами и башнями главного калибра.
Впрочем, Краснуха не дал мне вникнуть в картину корабля по-настоящему (хотя уже на ходу мне попались два-три лица, которые так и просились на карандаш) – он потащил меня внутрь, в узкие коридоры и на внутренние трапы. И еще через минуту мы уже входили в каюту-кабинет замполита корабля, капитана первого ранга Ивана Федоровича Соловьева, о котором Краснуха успел сказать, что он мужик ничего. Из-за стола поднялся плотный, с широким красным лицом человек, уже в летах, с седым зачесом. Он крепко пожал мне руку, не смутясь моим праздным видом, который, кажется, смущал больше меня самого, предложил садиться.
– Доставил? – спросил он Краснуху вроде полушутя, показывая, что расположен к разговору свободному.
Старлей откозырял улыбкой.
Замполит сел на свое место, взял мое командировочное удостоверение, журналистский билет. Белый вентилятор бесшумно вращался на подставке, в круглое окно сияло южное небо.
Громада крейсера, однако, приближалась все быстрее, и ее величие гипнотизировало. Память моя пузырилась, как нарзан. Я все это уже видел когда-то, так же отчетливо, как теперь. Я умолк, дав старлею понять, что хочу вглядеться. И даже отступил на шаг, завороженно глядя на корабль, различая все больше деталей и все сильнее закидывая голову.
Мы обходили крейсер с кормы, лихо кренясь, поднимая белый бурун позади. Вот уже попали в тень корабля и нацелились прямо на сквозной, косо прилипший к борту и чуть не достающий до воды забортный трап.
...Мой отец, веселый и белозубый, в белой офицерской форме (в приталенном кителе, а не в свободной рубахе-форменке навыпуск с галстуком, как теперь одет Краснуха), стоял сейчас со мной, держа меня, семилетнего, за руку. И по тралу он тоже пойдет сейчас, подбадривая, помогая шагать по таким ненадежным, на взгляд, ступеням, – они обрываются прямо в плещущее под нами море. А потом подхватит на руки, спасительно прижав к себе, понесет и вынесет на самый верх, поставит на горящую солнцем палубу, которая пахнет надраенной рейкой, будто вымытый дома пол. И я окажусь в ногах людей, так же сверкающих, как отец, белыми кителями, фуражками, золотыми пуговицами, кортиками и погонами. Одетый тоже в матроску, в настоящую, а не детскую, магазинную, в бескозырку с лентами, я тоже буду на общую потеху отдавать честь дневальному с голубой повязкой на рукаве, с черной кобурой пистолета у пояса.
Не знаю, что это был за праздник. День флота или прием по случаю награждения, но на крейсере царила обстановка бала, кругом цвели нарядами офицерские жены – тогда еще веера не вышли из моды, – и стояли чинно нарядные дети, девочки в бантах. Мой отец никогда не служил на крейсере, но тоже оказался в числе приглашенных, – значит, скорее, это был общефлотский праздник. Но держался он там по-свойски, как среди своих, всех знал. (Была ли с нами мать, не помню, надо будет спросить ее.)
И отец действительно играл на бильярде – помню свою душераспирающую гордость за него, когда он, собранно и весело, ходит без фуражки, с кием в руке вокруг огромного стола, а по сторонам белой стеной густо стоят моряки, «болеют». А противник у отца – громадного роста офицер, который кажется самым главным, адмиралом, потому что он все время громогласно говорит, будто угрожает, всех смешит, дымит папиросой, кладет шары страшным трескучим ударом. А потом, когда все аплодируют, поздравляют отца, сверкающего улыбкой, замахивается шутя на отца золотым кортиком, который отстегивал на время игры, а теперь снова прилаживает под пузо.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.