– Хорошо, что доставил, – говорил между тем замполит, показывая, что он вроде и не смотрит в мои документы, а продолжает, уже начал разговор, – мы любим, когда про нас пишут... А уж еще и портреты... – Тут он остановился и поглядел на меня, чуть откинувшись. – А ну-ка, ну-ка?.. А вы... ты не сын ли Алексея Павлыча? Алехи?.. – Он назвал фамилию моего отца. – Ну, точно же!.. Краснуха! Ты погляди, кто это!
И Иван Федорович Соловьев, голос которого, лицо и манера тоже неуловимо мне кого-то напоминали, опять пошел из-за стола, хлопать меня по плечам, разворачивать к свету, как Тарас Бульба сына Андрия, – искать во мне того, кого уже давно не было и повторить было бы невозможно.
– Все дадим! – шумел чуть позже Иван Федорович. – Создадим творческую обстановку! Каюту найдем, на довольствие поставим! Как, Краснуха? Ты мне отвечаешь за него головой, понял?.. Ну, Володя! Ну, браток! – Он обращался ко мне. – Ты мне всю душу поднял! Как фонтан, брат, как фонтан!..
– Сейчас обед как раз, – говорил затем Иван Федорыч, – пойдем, представлю тебя личному составу. Как, Краснуха?..
Я стал отнекиваться, ссылаясь на свой небрежный наряд, намекать, что мне надо еще обязательно быть к вечеру в городе.
– Все успеешь, все! День велик! – Иван Федорович уже выключал на ходу вентилятор и снимал с крючка на стене фуражку. – Восемнадцать минут еще есть, можем пока поглядеть кое-что, для первого знакомства. Ну! Как фонтан, брат, как фонтан!
Он чуть не в обнимку повел меня перед собою, и мы втроем отправились по кораблю.
...Чудеса! Лежу, отдыхаю в своей каюте, постукиваю по своей дурной привычке ногтем по зубам, читаю, наконец, газеты. Правда, не понимаю ничего, не входят в меня чужие слова. По корабельному радио идут вызовы, распоряжения: такого-то . туда-то, к тому-то срочно. В каюте жарко, «Ташкент», как сказал Краснуха, иллюминатор открыт, он глядит на палубу, и в него заносит корабельные запахи краски, борща, гречневой каши. Пол и койка мелко вибрируют от работающих в недрах корабля машин.
Настраиваюсь, готовлюсь, планшет белеет ватманом. Сейчас Краснуха приведет матроса, которого я углядел накануне на баке, где «годки» и «салаги» курят после обеда и дуются, как повсюду, в «козла» (о домино, великая игра нашей эпохи!). Я переполнен новыми словами: бак, салаги, гюйс, кавторанг; перенасыщен впечатлениями: лица, фигуры, обед в кают-компании, знакомство с офицерами (с каждым за руку, запоминающий взгляд, характерные детали), вертящееся кресло, длинный стол, отсутствие командира, попытки Ивана Федорыча разговорить меня, расспросить о столичных новостях. Мальчишеское хвастливое чувство причастности к кораблю, к флоту, к оружию – я уже играю в выправку, в морскую походку и прищур, голову мне сжимает невидимая фуражка, и твердеют на плечах невидимые погоны. Но вместе с тем вечный корабельный компот грустно пахнет детством – точно такой давали когда-то на отцовском тральщике; кают-компания старинна и строга, как фойе МХАТа, и в глубине ее, позади меня, зеленеет суконным полем принайтованный к полу бильярд, – я не ошибся.
Я чуть раскис и увял, это верный признак, что довольно набирать, «полна коробушка», пора начинать работать. Да я уже и работал, глядел на офицеров и матросов не праздно, а с прицелом и уже выбрал кое-кого.
Разумеется, как всегда, начальство само выделит и предложит свои кандидатуры «отличников боевой и политической подготовки», я могу и не трудиться выбирать. Но обычно, бывая, как теперь, в армии, на стройке, в деревне, на заводе, я, конечно, делаю десятки набросков «для себя», и из них непременно что-нибудь подвёрстывается потом к тем, что официально предложены и завизированы. Среди «отличников», само собой, бывают и замечательные лица.
Да и вообще не дело художника капризничать и писать только то, что закажут. Все великие картины были написаны для заказчиков. К а к мы это делаем – вот это зависит от каждого, это наша кухня, манера – есть человек, «стиль – это человек». Но уметь надо все.
Я люблю свою работу. Я увлекаюсь, я только этим, может быть, и живу. Но отчего же моя продукция так себе, невысокого качества? Я знаю, почему: меня не интересует результат. То есть даже не так: натура все еще занимает меня больше, чем отражение, вот в чем дело. А мир – всего лишь материал для художника, а не пища – съеденного винограда не напишешь.
Ну, например. Вот я приглядел матроса, который сейчас придет. Юное, тонкое, осмысленное мелькнуло в его взгляде, но вместе с тем опытное, раннее и горькое. Лицо узкое, правильное, линии чисты, схватить их ничего не стоит, всей работы на час. Я вырву его из привычного ему потока, выдерну, как рыбу из воды, и заставлю, если уж продолжить сравнение, немного повисеть в воздухе на крючке или поплавать в стеклянной банке. Казалось бы, что такого?..
Но вот уже теперь, пока он не пришел, я вступил с ним в некую таинственную связь. Рисуя, я разговорю его и узнаю его жизнь. Люди относятся к художнику, который их рисует, как к врачу, легко отдают себя нашему вниманию. Только слишком сильные натуры начинают сопротивляться, скрывать свою суть, подставлять вместо себя некий иной образ, который им кажется наиболее в эту минуту им идущим. Сильные натуры сильнее волнуются.
И правильно. Потому что позирование – тревожащий и, как ни странно, всегда этапный для натуры момент. Все художники немного мистики именно потому, что снятие изображения и выявление сути (я тоже в этом убежден) есть тайна. И уж точно тайна – перенос частицы жизни в Жизнь изображения. Во-первых, я обязательно «обдираю» натуру, во-вторых, сам выкладываюсь, обдирая и себя тоже, и портрет не заживет сроду, если не ободрать. Вот это и есть главная связь, почти слияние, близость.
Мои-то портретики пустяки, ученичество или халтура (да извинят меня те, кого я рисую), но процесс тот же, и я думаю, что знаю то же, что знают и испытали великие мастера, которым удавалось схватить самое душу изображаемого.
Вот эта-то чужая душа, которую я так или иначе вызываю, которой касаюсь и которую не умею переселить в изображение, остается на полпути между хозяином и портретом, а это полупутье как раз и есть я. Как-то так выходит, что я беру, а никуда не передаю. Представьте себе врача, который бы не лечил обычным способом, изгоняя болезнь, а всякий раз прививал бы ее себе.
Ну вот так и есть. Рисую, смотрю, разговариваем; Владик уже поуспокоился, привык ко мне, даже юмор появился. Больше всего он удивлен, что на него пал выбор: неужели это начальство, не может быть. Не на таком он счету, чтобы с него лепить портреты. Пришел растерянный, с мокрыми от пота волосами. Краснуха заставил его надеть форменку, брюки, ремень с пряжкой, еще раз пройтись по щекам электробритвой.
Он рассказывает, и его жизнь оказывается в десять раз сложнее и интереснее его физиономии (и моего наброска). И, конечно, неожиданнее любого предположения. Владик Беглов – ялтинский мальчик, музыкант, охотник, пижон, 22 года, вторая труба; девятнадцатилетняя жена и дочка Виола, полтора годика. С восьмого класса – компания, все музыканты, «битляне», у всех мотоциклы, ружья. В горы, на охоту. И вдруг армия, призыв. Он «косил», увиливал, женился срочно на Наташке и принес справку, что она беременная, но ничего не вышло, и никакие штучки-дрючки не помогли. «Прощай, Владик! Прощай, радость!» Кто-то пустил слух, что он попадет на север, к океану, в стройбат. А вышло – флот, корабль, юг, Крым. Хотя он всего-навсего подносчик в башне, но зато в музыкантской команде. Сначала неприятности были, письмо пришло из Ялты, подписано «Джонни», где этот Джонни как раз его называл «нищим» и всех их, на корабле, – разбирали на комсомольском собрании, шум был, диспут, крик, и Владик рыдал в кубрике, потому что у него родилась как раз дочка, а его не пустили домой. Он грезил: Ялта, Ялта, а удавалось изредка понюхать берега, сбегать на танцы. Теперь привык, уже второй год, но военным не смогу быть никогда, как не смог быть приборщиком у мичмана в каюте... «А дальше что, Владик? Опять рестораны, оркестр, набережная?...» «Не знаю». Вот то-то и оно. «Уже как-то неинтересно». «Почему?» «Не знаю...» Владик крутил на пальце бескозырку, глядел в пол.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Бесчеловечный город. Бесчеловечное общество
Повесть